и попал к белым. Привели они его к себе, расписку отобрали, раздели донага и посадили в амбар. Утром спрашивают:
— Пойдешь к нам служить?
А партийный документ он в секрет с собой не носил, у Андрюши оставлял, они и не знают, с кем говорят.
Проня подумал-подумал. «Скажи, что не пойду, — кончат; лучше соглашусь и потом убегу от них, от проклятников».
Они ему дали самую худую одежонку и послали в обоз. Лошадь дали, а оружие не доверили. Он видит — следят за ним, и притаился до поры, до времени.
А к вечеру белых из деревни вышибли, и они пустились бежать. У Прони на телеге мука была, а тут еще пулемет сунули, «Максим», на колесиках такой.
Проня видит — суматоха, удобная минута. Взял полено и вышиб пальцы из колеса. Ехать стало невозможно. Он для вида суетился около телеги, а сам загородил своей подводой поскотинные ворота. За ним чуть не весь обоз сгрудился. Кричат, орут, а толку нет. Тут их и накрыли. Сгоряча и Проне моему попало. Помяли его свои и опять в тот же амбар угодил. Только к утру кое-как разобрались. Спросили по телефону Андрюшу и отпустили моего… да еще с «Максимом» и лошадью в придачу.
А я первое утро жду-пожду — нет Прокопия. Протомилась до ночи. Андрюша узнал, что Проня ушел из штаба и потерялся. Я — тужить. Не сплю вторую ночь, хожу от окна к окну.
Утром пошла его искать. Никому не сказалась, будь что будет. Только поднялась на горку за поскотиной — вижу: катит-копотит. За ним пыль столбом. Батюшки! Избитый весь, в синевицах, глаз заплыл, а сам смеется. Соскочил, прижал меня, вот так вот схватил и долго не отпускает.
А ветер дует, шумит, солнце светит.
Вот праздник нам был, светло воскресенье!
А вскоре — стыдно сознаться — я дурить начала. Не ко времени эта дурь забилась мне в голову, что поделаешь.
Вздумала я Проню своего ревновать.
У нас в обозе была рыжая женщина, Марфа Потоскуева. Она до войны на торфянике работала и сама себя звала «Марфушка-торфушка». Бойчилась она очень, слова всяко коверкала. Любила поиграть с ребятами. Запоет песню, поет с визгом, приухнет, по коленку себя щелкнет. Разухабистая баба. А слова у ее песни печальные, не так бы ее петь:
На болоте мы живем,
По карьеру ходим,
Годовые праздники
Во слезах проводим.
Стала я замечать, что она пялится перед Проней, смеется с ним. Я ей вид подала, что мне неприятно, но Марфе хоть бы что.
Однажды Микиша играл на гармошке, а молодые ребята плясали: с пятки на носок, выковыривай песок. А мы на завалинке сидели. Потом стали собирошничать, петь. Я спою, Марфа споет, Катя споет, друг после дружки. Вдруг вижу, она глядит на Проню, голову загнула, как пристяжка. Я думаю: «Ах ты, дрянь ты…» А она запела, глядя на моего мужика:
Отчего конфетка сладка,
В ей накладен был анис,
Отчего стою за красных,
Мой миленок — коммунист.
Ребятам понравилось, засмеялись, а я как на углях сижу. Моя очередь пришла, я пою, гляжу на Проню:
Я ко ключику иду,
Колечко, на воду кладу.
Колечко радугой по дну,
Люби, бессовестный, одну.
Никто не понял, а Марфа поняла. Глаза у нее заблестели. Поет:
Девки чули на качуле,
Что мне милый говорил,
Говорил, наказывал,
Люби меня — не сказывай.
А я… у меня голос чуть не обрывается:
Дорога моя подружка,
Дорога и милая,
Доверяю я тебе,
Люби моего милого.
Люби мои облюбочки,
Целованные губочки.
Подумала бы я, дура, хоть то, что Прокопий мой никогда в плохом не был замечен. Марфа свою продолжает, — в пику мне:
Хорошо груздочки брать,
Которы под листочками,
Хорошо таких любить,
Которы с кудеречками.
Тут уж все смекнули, в чем дело. Один Проня сидит, смеется. Катя отступилась, не поет. Я все это вижу, понимаю, но не стыдно мне народа. Ярость меня обуяла. Разорвала бы Марфу, так бы ей и наподдавала! Пою:
Поиграйте, поиграйте,
Хорошо играете.
Ваше сердце на спокое,
Про мое не знаете.
Да как закричу на Проню:
— Чем песни играть, починил бы хомут Игреньку! Хозяин! Только бы с молодыми играть!
Убежала на сеновал, пала на сено и выревелась там.
Реву — думаю: «Сколько, поди, баб перевел без меня!..» Не знаю, что на меня накатило, заблажила… Слезла с сеновала, лицо опухло, в волосах — труха. Стыд, срам.
А Марфа со мной потом подружилась. Она после говорила: «Не надо было мне твоего Проню, а было лестно, что такая красивая бабочка забоялась…»
Марфушка не злая была, только уж очень ей несчастливило в жизни.
В осенях стояли мы под Алапаихой. Потом погнали нас к Тагилу, и начались бои. Белым хотелось отрезать путь первой дивизии, разделить ее со второй-то. Тогда бы вся Третья армия пострадала.
Один раз довелось мне видеть такое дело — век не забуду.
Проня мой сидит, запустил свою сеялку, а белые за полотном укрылись, за насыпью, и тоже строчат. Наши ребята цепью легли на опушке, а между насыпью и лесом стоит и молчит второй наш пулемет, который Проня у белых достал. Рядом с пулеметом лежат убитые номера. Наши только что отступили к лесу…
Белым нельзя подойти к пулемету и нашим нельзя. Я гляжу, что будет. Знаю, ребята не попустятся. Пулеметов у нас не лишка.
Как сейчас это помню, всю картину. Микиша с другим бойцом начиняют машинкой исстрелянные ленты. Цепь лежит, уставила винтовки. А рабочий Козин Василий разбивает цинковые ящики с патронами.
Вдруг он, товарищ Козин, бросил молоток, встал и побежал к пулемету.
Не добежал всего двух шагов. Сунулся вперед головой и не встал.
Вот поднимается второй человек. Идет военным шагом, подняв голову. Наши стреляют залпами, ровно бы белым нельзя и головы высунуть… Пошел, схватил пулемет, поволок его. Тот покатился на колесиках. Вдруг выстрел откуда-то сбоку. Сел наш храбрец, уткнулся головой в спинку пулемета и затих.
Встает третий, огляделся, лег и пополз от кустика к кустику. Но не дополз и он.
Гляжу, подымается мой Прокопий. Я ойкнула, потом зубы стиснула, стою,