В день рождения Севы 19 апреля я была в Кунцеве. Там была оранжерея. На два дома отдыха — коминтерновский и ЦК. В ней можно было круглый год покупать цветы — и букеты, и в горшочках. Я купила горшочек с тремя высокими лиловыми гиацинтами. И мама, хотя была суббота, отпустила меня в Москву. Они оставались на воскресенье. Так случилось, что это была наша последняя поездка в Кунцево. В майские дни мы туда не ездили. Потом Батаня, Монаха и Егорка уехали на дачу. Я с Кунцевым не попрощалась. Но в памяти осталось — покатый съезд к мосту, очень причудливо извивающаяся река с заросшими берегами, вдали темный лес. И неуютность в общении со всеми обитателями дома отдыха — от старых до малых.
С цветком в руках я подошла к перекрестку улицы Горького с проездом Художественного театра и увидела, как из-под арки своего дома на велосипеде выскочил Севка. Низко пригибаясь к рулю, он промчался в Телеграфный переулок. Стремительно. Нереально. Как видение. Меня внезапно пронзил страх за него, наложившийся на восторг от того, как все было красиво. Сев-кина раздувающаяся голубая рубашка, мельканье спиц, движение. Я остановилась, испуганная переполнявшим меня каким-то новым, сильным и тревожным чувством. Теперь мне кажется, что я полюбила Севку именно в ту секунду страха, который пронзил меня.
Лида открыла дверь. Нарядная. И Сима в голубой блузке. «Куда уехал Севка?» — спросила я ее, беспокойно оглядывая их. — «В «Восточные сладости». Он уверяет, что ты без них жить не можешь». — «Она не может жить без Севки», — сказал выглянувший из комнаты Игорь. Из комнаты донесся очень звонкий и громкий смех Оли. А потом голос Юрия Карловича:
«Это не смешно. Это очень серьезно». Я вошла в комнату. У Юрия Карловича было такое невеселое лицо, что смеяться расхотелось. Но оно часто бывало таким. Я иногда задумывалась, как это Оле удается при нем так часто смеяться. А он повторил:
«Тем паче цветы. Очень серьезно».
За ужином всем было весело. Нет. За ужином все старались быть веселыми. Но Лиду выдавали запавшие глаза и улыбка, в которой они не участвовали. У Симы глаза были красные, заплаканные. Всех выдавало то, что никто ни разу за весь вечер не вспомнил кого-нибудь из тех, кто уже был «между прочими». Все (я тоже) замолкали при шуме лифта на лестничной клетке, стуке захлопнувшейся двери. Потом начинали говорить. Все сразу. Громко. Или это только казалось, что громко? Здесь, в Лидиной комнате мы ждали. Как по ночам в «Люксе». Как везде. Но ведь еще не пришло время.
Еще Лида отправит Севу отдыхать на Кавказ. Потом арестуют папу. Я напишу Севе письмо. Он прилетит сразу, как его получит. На улице, около нашей парадной, подарит мне коральчики, которые купит на Кавказе на деньги, оставшиеся от билета. Когда Лида после лагеря и ссылки вернется в Москву, она скажет, что навсегда благодарна мне за то письмо. Без него Сева не прилетел бы. Они не встретились бы перед ее арестом, перед его войной.
За Лидой пришли в конце июля. Накануне они с Симой день простояли в очереди на прием к какому-то начальнику НКВД. Он ничего не сказал о Нарбуте и Поступальском, но Лиде заметил, что ей и не положено узнавать — она ведь Поступальскому никто. Лида впала в истерику, что-то накричала. Но когда за ней пришли, была спокойна. В ордере на арест было написано: «Багрицкая Лидия Георгиевна». Так торопились, что перепутали ее отчество с отчеством Багрицкого. Она отказалась идти по неверному ордеру. Странно, но они ушли. А Лида на три дня исчезла из дома, чтобы залечить зубы. Жизнь ведь шла, и, как при нормальном ее течении, зубы (или еще что-нибудь) у людей болели.
Может, надо было уехать, скрыться, и о ней бы забыли. Такие случаи бывали — у НКВД было слишком много, до сумасшествия много, работы. Лида вернулась домой третьего августа. За ней пришли четвертого. Я собиралась идти домой. Сева — провожать. Мы стояли в коридоре. Он открыл дверь, когда еще звучал звонок. Трое. Вежливые. Спокойные.
Сима, Сева и я сидели рядком на тахте. Лида складывала какие-то вещи в чемодан. Они: один стоял в коридоре, дверь в который из комнаты была открыта (я про себя отметила, что Раечка на их звонок не выглядывала и вообще Колосовых не было слышно, как не слышно днем мышей), двое в комнате рылись в шкафах, на полках, выкладывали на стол бумаги. Один сел и стал их перелистывать и откладывать. Второй убирал их назад. Не помню, велся ли протокол обыска.
Лида закрыла чемодан и села напротив нас. Сева молча пересел на стул рядом с ней. Обнял. Обыск закончился. Все вышли в коридор. Лида что-то сказала Маше. Поцеловала Симу, меня. Прижалась к Севе. Маленькая. Только по плечу ему. Несколько раз поцеловала. Оторвалась. Сказала: «Как жаль, что вы еще такие маленькие». Военный дотронулся до ее руки. Она отстранилась и вышла на площадку лестницы. Они за ней. Дверь закрылась. Ушли. Увели.
Почти сразу пришли Олеши. Юрий Карлович сказал, что хорошо, что не забрали бумаги Багрицкого. Значит, Лиду скоро отпустят. Никто ему не ответил. Сима сказала, что нестерпимо болит голова и что ее скоро тоже арестуют. И легла на тахту. Олеши ушли. Мы тоже — в Севину комнату. Сидели в темноте на кровати, прижавшись, и я чувствовала, как Сева мелко дрожит. Но он не плакал. Потом он стал говорить. Не о маме. Об отце. Как его увезли в больницу. Как Лида один раз привела Севу туда. Он думал, что папа поправляется. На следующий день Багрицкий умер. Тогда он понял, что его водили прощаться. Потом сказал, что будет жить в Одессе или у Олеш. Что надо дотянуть до 1б лет — и он пойдет работать. Я слышала каждое его слово. Но в какой-то момент заснула. Он спросил: «Ты спишь?» Я ответила: «Нет». И увидела, что оконный проем стал светлым. Утро. Мама не знает, где я. Мы шли по безлюдной мертвой улице. Опять был рассвет. Тоже розовый, но совсем другой. У подъезда на мгновение коснулись друг друга холодными губами. И Севка, не оглядываясь, пошел назад. Зачем я отпустила его одного в опустевший дом? Чего я боялась? Своих слез? Мамы?
Мама сидела у стола. Над ней плавали клубы дыма. Она сказала: «Покажи трусы». Я не поняла. Потом подошла. Подняла подол сарафана. Спустила трусы. Так стояла перед ней. Мгновенье, вечность? Не знаю. Во мне клокотали невылившиеся слезы, ненависть, жалость. Я легла, закрыла лицо простыней. Ненависть прошла. Я заплакала, потом сказала: «Лиду арестовали». Мама молча закурила и ответила вопросом, обращенным куда-то в пространство: «Господи, а ее-то за что?»
Больше никогда в жизни мама не сказала про Севку свое любимое «золотая молодежь». Я почувствовала, что с этой ночи он стал ей «своим», как я уже давно была «своя» Лиде. Но скоро мама тоже станет «между прочими». А мы будем взрослеть. В чем-то быстро, а в чем-то медленно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});