С моими школьными делами все обстояло хорошо, потому что я непременно хотела перетащить через экзамены его и еще Елку, за которую приходилось писать какие-то работы, так как она в принципе не хотела не то что учить что-нибудь, но даже попытаться отличить химию от физики. У нее шли какие-то бурные романы вне школы. Однажды она сказала, что познакомилась с сыном Сталина и он в нее влюбился. «А ты?» — «Я еще думаю». Елка смеялась, приоткрывая за пухлыми губами маленького рта один кривой зуб, который ее удивительно красил. Вообще она стала совсем взрослая и даже мне — девчонке — казалась неотразимой. И потрясающе свободной от опеки взрослых! Ее мама, которой она побаивалась, уже была арестована. А своего отца она, кажется, не ставила ни во что. Правда, ее иногда припекала тетя, то ли завуч, то ли еще кто-то в школе, не нашей, а той, где учились самые «высокопоставленные» дети. Школа номер 25. Там Елка на каких-то «мероприятиях» с ними и знакомилась.
Я там тоже была с ней пару раз. И она меня познакомила со «своим» Васей и показала разных дочек-внучек. Вася, несмотря на бесспорную и даже романтически потрясающую всех девочек фамилию, мне не понравился. Просто так — не понравился. А уж чтобы влюбиться — так мне в то время ни Аполлон Бельведерский, ни ангелы небесные не понравились бы. Каждый час без Севки казался самым плохим в жизни. А «знаменитые» девочки — две Светланы, Сталина и Молотова, внучки Горького Даша и Марфа — оказались совсем мелюзгой и к тому же «воображалы». Каких-то других, которых показывала Елка, я не запомнила. И когда перед майскими праздниками она позвала меня туда на вечер, я не пошла. Елка об этом вечере ничего не говорила. И о «великом» сыне (эпитет Севкин) больше не рассказывала. Но почти сразу появилось новое имя Аркан (а может, это кличка?), который «все может». «Его все боятся». — «А он из какой школы?» На этот вопрос Елка меня обозвала дурищей и сказала, что все-все его знают и он нигде не учится, а со мной просто нет толку разговаривать.
Моя любовная жизнь! Школьная жизнь! Но была еще и домашняя. Наш «Люкс» уже стал местом просто катастрофическим. Среди его пятисот с лишним «номеров» (так называли комнаты — по-гостиничному) чуть ли не на каждой третьей двери была страшная мета — сургучная печать. Воистину — Каинова! Или ее уже сняли, потому что въехал новый постоялец. Некоторые въезжали совсем ненадолго. Не успеешь приглядеться к новому лицу, как оно исчезает. А на дверях опять печать. Надо очень стараться, чтобы, когда видишь ее, заставить себя не видеть. Иначе невозможно жить с тем светом, который в тебе. Сразу сникаешь. Здороваешься с кем-то в лифте или коридоре. И хочешь — не хочешь, вдруг выпрыгивает мысль: «А когда его арестуют?» Или еще страшней: «Вдруг папу? Вдруг это будет завтра?»
Когда папу арестовали, нас сразу переселили из нашего четырехкомнатного «апартамента» в одну большую комнату окнами во двор на том же втором этаже. В «нэпманском» уже все было занято такими же «переселенцами». А на двери нашего номера появилась такая же печать. Она так и лезла в глаза, когда я проходила мимо. Там, за этой печатью, остались все книги, кроме детских. Их нам разрешил перетащить тот самый комендант, который когда-то изображал большую любовь к нашей семье. Остался и большой Батанин сундук, из которого она время от времени доставала серебряные вещи, чтобы снести в Торгсин, или какой-нибудь отрез, из которого папе надо было сшить «приличный костюм». Или мне шилась новая юбка из чего-то, добытого оттуда же. Этот сундук во время обыска запечатали, потому что у мамы не было ключей от него.
На следующий день приехала Батаня с Игорем. Наша домработница исчезла, потому что боялась, что ее «загребут» как монашку. Мы «переехали». И тут выяснилось, что в доме почти нет денег. Только немного у Батани. на которые она должна срочно ехать в Ленинград. Пришла (в эти же дни!) телеграмма, что у тети Любы умер муж. Мама на вопрос о деньгах никак не реагировала. Она вообще после ареста папы первые дни ни на что не реагировала. А Батаня рассуждала о том, что кое-что из сундука можно было бы продать, но теперь все пропало. И книги можно бы продать, хотя с книгами плохо. Она говорила, что все «такие» теперь таскаются с книгами. И садилась на своего конька, начинала рассуждать, что «им» надо бы уметь смотреть хоть на два шага вперед. Что «все это» разумный человек должен был знать заранее и хоть о детях подумать. Потом она смотрела на маму и вдруг умолкала.
А я придумала, как вернуть вещи. Но сказать боялась. Я пошла к нашим соседям из номера восемь. Сунаркин папа был арестован чуть раньше нашего, и они собирались куда-то уезжать (не успели, потому что еще через пару дней арестовали ее маму, а саму Сунарку забрали в детский дом). У них в комнате был балкон, на который выходило окно моей комнаты. Я договорилась с соседкой. Потом вечером привела Мику и Борю Баринова. Мы часа два кантовались где-то в необъятных коридорах нашего дома. А когда жизнь в доме замерла, пришли к Сунарке, через балкон влезли в нашу квартиру. И стали таскать книги — на балкон, потом в комнату, потом на цыпочках, бегом по коридору к нам. Потом мы тем же путем волокли сундук. Я думала, что мальчики с этим не справятся, такой он был неподъемный и никуда не пролезающий. Но пролез! Мы только продавили одно стекло. Я страшно испугалась, когда раздался звон. Но прохожих на улице не было, а в доме никто, видимо, не услышал. Батаня смотрела на всю эту процедуру тревожно, но не осуждающе. Мама продолжала молчать. Потные усталые мальчики собрались уходить. Я их вывела по черной лестнице во двор и вернулась. Мама опять молчала. Батаня сказала мне «умница» и дала сверточек, чтобы я выбросила в общее ведро на общей кухне. Я спросила, что в нем. Батаня не ответила, только взглядом показала на сундук. На нем уже не было трех бордово-коричневых печатей. Сундук как сундук — ничего особенного. Крепкий.
Прожил с нами в Ленинграде. Приехал в Москву снова. Всегда стоял у мамы в комнате. Теперь стоит у меня. Кто-то недавно сказал, что его давно пора выбросить. Ни за что! Во-первых: он, может, еще из Батаниного приданого. Во-вторых, свидетель, неживой, но свидетель.
Общее количество детей в «Люксе» уменьшалось не так быстро, как уводили взрослых. Семью перемещали в дворовый, «нэпманский» флигель. Спустя какое-то время обычно арестовывали маму. Потом ребенка увозили в детдом. Или его забирали родственники. А те, кто постарше — ну, вроде меня — обычно быстро сами куда-то уезжали. И иногда среди подростков шепотом звучал вопрос; «Ты не знаешь, куда смотался...» — далее шло имя, иногда русское, чаще иностранное. Так я спрашивала, куда смоталась Люся Чернина, и мне кто-то через чью-то еще не арестованную маму передал ее адрес. Она смоталась в Сталинград к тете. Я переписывалась с ней до войны и потом еще целый военный год, пока не получила сообщение, что «санинструктор Людмила Чернина пала смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины...» В Сталинграде! Люсина мама была вместе с моей в лагере. И потом я узнала, что Люся у них была приемная — детдомовская, любимая приемными, бездетными родителями. И умерла, не зная, что она — приемыш.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});