как будто заглядываешь в детскую тапочку, а там лежит что-то мокро-интимное, нечто неопознаваемое и не подлежащее рассматриванию.
Или когда в гостях вдруг случайно заходишь в комнату, не предназначенную для гостей: там детские мягкие предметы, стоит горшочек с лужицей, лежат колготки, носочки…
Тоже своего рода эксгибиционизм – демонстрация языка, якобы совершенно аутичного, не готового к тому, чтобы предстать перед публикой. Но это неглиже тщательно срежиссировано автором, хорошо продумано, выстроено. Короче, очень интересная и оригинальная литература.
Да и вообще замечательный автор: перформансы, кинопроекты… В жизни Юра вовсе не является тем полураздавленным котенком, который просовывает свою мордочку в молочно-селедочные блюдца его текстов. Это крепкий и целеустремленный парень, вполне вменяемый и догадливый романтик, но крайне раздражительный и обожающий свою раздражительность. Ну и вообще по жизни ему удалось сильно, трепетно и безоговорочно полюбить себя и всё то, что он считает своим, – а это не так просто, как может показаться на первый взгляд. Если прибавить к этому талант и тонкую языковую интуицию (и то и другое у Лейдера имеется в избытке), то является перед нами ценное поэтическое существо.
Недавно читал сборник, составленный Георгием Кизевальтером, под названием «80-е годы». Все вспоминают как-то убито, тускло, подавленно (и я в том числе). Среди всех этих тусклых обломков дискурса ярким и полновесным алмазом сверкает замечательное литературное произведение Лейдермана «Сергунька» – об Ануфриеве. Этот текст вызвал в моей душе настолько нешуточное восхищение, что я с удовольствием включил бы его целиком в данные мемуары, но из осторожности не сделаю этого (вдруг это не понравится автору «Сергуньки»), хотя, кажется, никто и никогда не сможет описать Ануфриева (особенно молодого Ануфриева) более прочувствованно, чем это сделал Лейдерман.
Однако вернемся к событиям весны 91-го года.
Вернисажному скандалу предшествовал другой, не менее грандиозный скандал, который разыгрался накануне, в вечер, предшествующий открытию выставки. Крингс-Эрнст пригласил нас всех к себе домой на ужин: троих старших инспекторов «Медгерменевтики» – Ануфриева, Лейдермана и меня, с девушками, а также моего папу, который прибыл в Кельн по случаю этих мероприятий. Был приглашен Альфред Хол, у которого мы жили. При этом вилла Крингс-Эрнста, где мы все собрались на ужин, находилась в том же самом Мариенбурге, в двух шагах от посольского дворца. Вроде всё было мирно и ничто не предвещало грозы, если бы Крингс-Эрнста вдруг не дернуло, когда мы все тусовались на лужайке с аперитивами, рассказать мне о том, как он охотится на оленей. Этот рассказ мне показался очень садистическим. Крингс меня просто потряс этим рассказом, к тому же во мне уже накопилось много невыхлестнувшего отвращения по отношению к этому замечательному человеку. Крингс-Эрнст с невероятным упоением и гордостью сообщил, что по законам благородной охоты оленя нельзя так просто застрелить. Его надо догнать верхом, будучи на коне, и специальным трехгранным ножом заколоть его в горло. С невероятным восторгом, с мальчишеским упоением в глазах он сказал, что не раз это проделывал, что на его счету немало оленей. Это был очень трогательный ужин, очень вкусно приготовленный. Блюда разносил десятилетний сын Крингс-Эрнста Дэнис, или Денис по-нашему, чудесный кучерявый еврейский мальчик. Я уже пропустил пару бокальчиков вина и вдруг невинный вопрос Крингс-Эрнста прилетел в нашу сторону стола: «А почему твоя девушка со мной никогда не разговаривает?» В ответ на этот вопрос я вдруг взял да и высказал ему всё, что я о нем думал. Это был большой витиеватый монолог чудовищного содержания. Меня в тот момент понесло в жанре, который моя остроумная мама называла «бешенство правды-матки», когда высказываешь всё до последнего в самых чудовищных и оскорбительных выражениях. Подсознательно мной двигало стремление как-то от него избавиться, таким вот взрывным образом. Я совершенно не собирался этого делать, но мысль о том, как он убивает оленя трехгранным ножом, внезапно развязала мне язык. Мой папа спокойно ел салат, не понимая по-английски. Прочие присутствующие оцепенело всему этому внимали. Альфред, как настоящий дипломат, пытался порою вмешаться и как-то деликатно урегулировать. Крингс-Эрнст, дико побагровевший, как клоп, насосавшийся крови, каждый раз орал: «Нет, нет, дайте ему говорить, не останавливайте его, пускай он говорит». Я пользовался этим, чтобы продолжать свою обличительную речь, которая длилась до тех пор, пока я случайно не перевел взгляд с багрового лица Крингс-Эрнста на лицо его жены, сидевшей рядом с ним. Вдруг я увидел, что она плачет, что слезы потоком текут по ее лицу, ниспадая в изысканно приготовленное жаркое, которым она хотела чистосердечно порадовать русских художников, планируя очень трогательный вечер. Кучерявый мальчик Дэнис, к счастью, не плакал, видимо, потому, что он тоже недостаточно понимал английский язык. Я понял, что пора уже затыкаться, и мы быстро ушли.
На следующее утро я проснулся с тяжелым похмельем. Пока я произносил свой жуткий монолог, я успел налакаться, параллельно опустошая бокал за бокалом, в который Дэнис с лучезарной улыбкой (не понимая, о чем тут взрослые базарят) мне постоянно подливал. Я ощутил дикое чувство облегчения и понял, что на этом закончилась мучительная история нашего неудачного сотрудничества с этим галеристом.
Осознав, что сейчас утро того дня, когда должно произойти открытие выставки, я поперся в галерею посмотреть, как там всё висит, готово ли там всё, все ли мелочи на местах. Задумчиво оглядывая нашу инсталляцию, я закурил сигарету и вдруг услышал, как сквозь залы несется, приближаясь, дробный стук подкованных туфель. Перепутать этот звук ни с чем было невозможно, такой звук издавал только Крингс-Эрнст, перемещаясь. Перемещался он всегда очень быстро, как будто скакала какая-то лошадка, поскольку действительно его ботинки или туфли были подкованы настоящими подковами, очень тяжелыми, металлическими. И вдруг я с изумлением вижу его, бегущего в позе русской буквы «Г», то есть согнувшегося пополам, в карикатурном ерническом стиле выпятившего свой могучий зад, обтянутый штанами, и при этом держащего на вытянутой руке пепельницу. Он подбегает и с пародийным видом подносит мне эту пепельницу, глядя на меня откуда-то снизу какими-то невероятно пылающими горящими глазами. Я вижу, что по его наполеонической физиономии расплывается дико довольная улыбка. И вдруг я понимаю, что ему ужасно это всё понравилось. Он тут же начинает говорить, подтверждая блеснувшую в моем мозгу догадку, что он очень давно, уже много лет так классно не проводил вечер, очень давно ни один человек не доставлял ему такого искреннего наслаждения, которое я ему вчера доставил. После этого он сообщил, что он полностью изменил свое мнение обо мне. Что он теперь считает, что Лейдерман полное говно, что сотрудничать надо