Александр был тронут. Среди злобных, а порой и угрожающих откликов большинства дворянства, среди явного неодобрения многих приближённых, эти четыре строчки прозвучали музыкою.
Надежда стала питать поэта с новым царствованием. Именно тогда он вопрошал:
Над этой тёмною толпойНе пробуждённого народаВзойдёшь ли ты когда, Свобода,Блеснёт ли луч твой золотой?..[31]
«Что ж, его надежда сбылась», — думал Александр. Сбылись и его пророчества: в России поэт был всегда пророком. Его вещие зеницы отверзлись для острого взгляда в бытие, в его прошлое, настоящее и будущее. Он прозревал, порою дерзновенно:
Не Богу ты служил и нс России,Служил лишь суете своей,И все дела твои, и добрые и злые, —Всё было ложь в тебе, все призраки пустые.
«Ты был не царь, а лицедей», — писал Тютчев о покойном Николае. Это поэтическое клеймо было несмываемо во времени и временем, и сын Александр хотел было обидеться, но по здравому размышлению раздумал. Он всё-таки прав, и как тяжко разгребать после отца все эти человеческие и хозяйственные завалы. «Фёдору Ивановичу следовало отдать справедливость, — не однажды размышлял он, — поэт словно бы поднялся в поднебесье и оттуда воззрел на Россию и её положение».
Александр стал прислушиваться к голосам двух своих современников — товарища детских игр Алексея Константиновича Толстого и обладателя вещей души Фёдора Ивановича Тютчева. Последний, увы, не мог отказаться от службы, и государь пожаловал ему должность необременительную, но с достаточным жалованием, могущим в какой-то мере поправить его пошатнувшиеся материальные дела — председателя Комитета иностранной цензуры. Правда, спустя некоторое время, преимущественно по наущению супруги Марии Александровны, бывшей тогда в силе и славе, Александр вынужден был выговаривать ему за связь с молоденькой Еленой Денисьевой[32] — это при второй-то супруге, баронессе Орнестине Фёдоровне, при множестве детей от всех браков и даже— даже! — от незаконной связи. В душе Александр вовсе не находил в этой связи ничего предосудительного: подумаешь, Тютчев старше своей пассии всего на двадцать четыре года. Правда, тогда у него не было Кати, Катеньки. Годы совпали: Тютчеву было сорок семь, когда он стал жить с Денисьевой, и Александру тоже сорок семь, когда он пленился Катей: седина в бороду — бес в ребро. Но женщины, женщины требовали осуждения! И Александр очень неохотно выговорил поэту:
— Фёдор Иванович, ты слишком увлёкся, не следовало, чтобы о твоей связи знал не только весь двор, но и весь свет.
Впрочем, Фёдор Иванович был совестлив и зла не таил. Тем более что императрица Мария Александровна приблизила к себе его дочь от первого брака Анну и сделала её фрейлиной, доверив впоследствии воспитание великой княжны, тоже Марии Александровны. Опыт у Анны — имея в виду придворный — был основательный к тому времени: она служила императрице Марии Фёдоровне, супруге Николая.
Поэт добру и злу внимал равнодушно. И поминал добро стихом:
Но есть ещё один приют державный,Для правды есть один святой алтарь:В твоей душе он, царь наш православный,Наш благодушный, честный русский царь!
Он почитал Александра благодушным и честным. Это было очень близко к истине. И тотчас откликался на злоумышления:
Так! Он спасён! Иначе быть не может!И чувство радости по Руси разлилось...Но посреди молитв, средь благодарных слёз,Мысль неотступная невольно сердце гложет:Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,И оскорблению как будто нет исхода:Легло, увы, позорное пятноНа всю историю российского народа!
Александр находил утешение в стихах поэта. То был глас избранника Божия. И он пребудет во временах «доколе жив будет хоть один пиит» — пушкинские строки читал ему Василий Андреевич Жуковский, к коему Александр до последнего вздоха сохранил благодарную память.
«Что ж, — размышлял Александр, — во всём надобно искать утешения и оправдания. Даже в изменах собственной супруге. Любовь неуправляема. Её не втиснешь ни в какие рамки. Это стихия. Она поднимает и несёт человека подобно океанской волне или грозной буре. Но не в мрачную пучину, а в лазурные небеса. Можно ли осуждать Тютчева? Можно ли осуждать меня? Любовь — последнее моё прибежище. В этой жизни последняя радость».
Тютчев лучше других — тоньше и глубже — чувствовал это:
О, как на склоне наших летНежней мы любим и суеверней...Сияй, сияй, прощальный светЛюбви последней, зари вечерней[33]!
«Этот свет сияет нынче мне, — думал Александр, — И я бессилен погасить его».
Глава пятнадцатая
В РАСКИНУТЫЕ СЕТИ
Что в государе постоянное, а что мимоходное,
что природное и что напускное или искусственное,
что преобладает и как преобладает... по силе
привычки или по господству какой-либо общей
мысли, общей цели или общего опасения?
Когда в нём проявляется тёплое и, по-видимому,
искреннее чувство, нельзя ему не поддаться.
Когда видишь, как упорно иногда безмолвствует
это чувство, нельзя не ощутить словно обдания холодом...
Валуев — из Дневника
Есть такой потаённый зверёк — крот. В тишине и темноте прокапывает он под землёй свои ходы. Где зальце устроит для веселия и припасов, где запасной выход либо боковую галерею. Казалось бы, не видно его и не слышно. Ан нет: иной раз выдаёт он себя кучками земли, которую хочешь не хочешь, а приходится выгребать на поверхность...
Так и заговорщики. Как ни таятся, а время от времени ненароком обнаружат себя. Большей частью по неосторожности — по следу, оставленному слишком явно, иной раз по случайности, которую никак нельзя было предусмотреть. Наконец, по искусности сыщиков, что тоже приходится принимать в расчёт.
Тайное рано или поздно становится явным. И это неоспоримо.
Александр Дмитриевич Михайлов, слывший среди своих единомышленников гением конспирации, без устали твердил это.
— Главное для нас, чтобы тайное стало явным с нашей же руки, — учил он, когда Перовская и Ширяев вместе с остальными рыли галерею под железнодорожное полотно. — Крот, он слеп, не видит, куда выкидывает землю. А мы-то с вами не слепы, не должны оставлять следов на поверхности.
Не оставили — всё было шито-крыто. И квартальный, наведывавшийся к гостеприимной хозяйке, и пристав, свершавший обход домовладений не только порядка ради, а и в надежде — да что в надежде — в уверенности! — что перепадёт на лапу, ничего не разнюхали.
Целились-целились, да промахнулись! Огромный труд и большие денежки пошли, как с горечью, грубовато выразился Степан Ширяев, коту под хвост.
Следили за выездами императора с великим тщанием: каким путём ездит он на прогулки и на своё излюбленное зрелище — развод, в Михайловский манеж.
Царская это утеха — развод. Пешие и конные караулы, назначенные в дежурство, чеканя шаг, равняя конный строй, проходят перед командующим и придирчивыми очами его величества и великих князей.
— Третья рота Семёновского полка — смирно! Назначением в Зимний его величества государя императора дворец. Разводящий — штабс-капитан Ермолаев, помощники... Шагом марш!
— Лейб-гвардии Гусарский, их высочеств полк, второй эскадрон... Назначается в объезды по Дворцовой набережной. Разводящий — штаб-ротмистр Елисеев...
И всё в таком роде. Картинка! Пахнет солдатским потом и конским навозом, воробьи бесстрашно снуют под копытами коней, их немолчное чириканье раздаётся под сводами. Лица каменные, строгость необыкновенная — сам государь зырит. Веселья — ни-ни!
Каждый звук гулок, перекатывается из конца в конец манежа. Это усиливает эффект, команды зычные, всё отдаёт парадностью. А любовь к парадам у Александра и его сыновей в крови. Николай Павлович жить не мог без парадов и смотров. Он чувствовал в себе военную жилку, главное, что ли, призвание. Хотя про него можно было сказать словами поэта:
В каком полку он некогда служил,В каких боях отличен был как воин,За что свой крест мальтийский получилИ где своих медалей удостоен —Неведомо...
Неведомо, неведомо, неведомо. Чудес воинской доблести никто из царствующей фамилии не проявил, на поле брани вёл себя — ежели вёл — весьма сдержанно. То ли дело Пётр Алексеевич, который Великий. Этот бывал впереди своих полков и, случалось, лез прямиком в пекло.