Сложной, чрезвычайно противоречивой была ситуация и внутри самого лагеря восставших: у руководства оказались сразу две партии: «белые», состоявшие главным образом из парижских и лондонских эмигрантов, преследовали исключительно великопольские интересы; «красные» считали необходимым учитывать требования и польских крестьян, но в вопросе о Великой Польше поддерживали «белых». Польскому крестьянству, которое надеялось решить путем восстания свои социальные проблемы, вопрос о Польше «от моря до моря», естественно, был чужд, и оно в большинстве своем не поддерживало шляхетское руководство. С самого начала восстание не было единым ни организационно, ни по своим задачам и целям.
В такой ситуации нелегко было выработать четкую позицию в отношении к восстанию даже и русским революционерам, не просто сочувствовавшим, но и активно помогавшим его подготовке и проведению. По замыслу польских и русских революционеров, восстание в Польше должно было стать началом общей крестьянской войны в Польше, Белоруссии, на Украине и затем по всей России.
Герцен, который принимал самое активное участие в подготовке восстания в Польше, прекрасно отдавал себе отчет в том, что Польша может рассчитывать на свободу только в случае широкой и активной поддержки со стороны русского народа. Но рассчитывать на такую поддержку при тех целях, которые провозгласило руководство, не приходилось. Герцен, да и не он один, прекрасно это понимал. В «Былом и думах» запечатлен такой, например, случай: приехал к нему в Лондон крестьянин Мартьянов, недавний крепостной графа Гурьева, для участия в изданиях Вольной русской типографии. Заговорили о восстании. Мартьянов молча выслушал доводы Герцена и мрачно сказал:
— Вы не сердитесь на меня, Олександр Иванович. Что вам за дело мешаться в польские дела? Поляки, может, и правы, но их дело шляхетское — не ваше...
Польское крестьянство, судя по всему, за редкими исключениями, не собиралось поддерживать шляхту. В Белоруссии и на Украине крестьяне и вовсе роптали:
— Кто с нас вчера по семь шкур спускал? Кто быдлом, холопьями да песьей кровью величал? Кому теперь, господа панове, шинки да церкви божии на откуп оставили?
Узнав о том, что польское руководство готовит восстание, не учитывая настроений не только русского, белорусского, украинского, но даже и польского крестьянства, Герцен пытался предотвратить бессмысленное в такой ситуации кровопролитие. «На Руси, в сию минуту, вряд ли может быть восстание... У нас ничего не готово», — обращался он к Центральному польскому комитету и русским офицерам, готовившимся поддержать восстание. Нужно сделать все, убеждал он, чтобы выступление не началось прежде, чем народная патриотическая Россия будет готова поддержать его.
Однако восстание все-таки началось. Тогда Герцен посчитал необходимым не становиться в позу обиженного пророка, ясно предвидящего исход борьбы, но встать на сторону восставших, ибо рассуждать, правы они или не правы, готовы или не готовы, было уже поздно32.
Не говоря об официозной, вся либеральная русская печать обрушилась на Герцена. «Время «Колокола» кончилось» — так определил отношение большей части русской общественности к Герцену революционер-демократ Николай Васильевич Шелгунов.
Достоевский напряженно всматривался в ход событий как в самой Польше, так и в России, но более всего волновало его их преломление в умах и настроениях общества. Конечно, многих подробностей он не знал, отношение его к восстанию было сложным: в целом он не мог не сочувствовать патриотическому движению к национальному освобождению Польши; конечно же, его раздражали великопольские претензии; его возмутил шовинистический разгул и в России и в Польше; претила ему и позиция Каткова, который, призывая к беспощадному подавлению восстания, ссылаясь на исторические факты, утверждал, что нет иного пути для разрешения «рокового вопроса».
Достоевский прекрасно понимал, что программа польского восстания сама толкает большинство русского общества к молчанию, если даже не к сочувствию правительству, подавляющему восстание. Вместе с тем и стремление Англии и Франции использовать Польшу в качестве предлога для решения собственных корыстных задач заставляет правительство принимать все меры для скорейшего усмирения восстания. Но столь же очевидным был для него и вопрос о возможной судьбе Польши в случае, если бы Россия уступила требованиям восставших: он не знал о выступлении Бисмарка, но то, что «свободная Польша», лишившись покровительства России, тут же станет легкой добычей Пруссии, кажется, ни для кого не было секретом. Разве что для самих поляков?..
В вопросе о Польше (как и в большинстве других вопросов) Достоевский вполне разделял позицию Пушкина, высказанную им в знаменитом стихотворении «Клеветникам России». Из современных же ему точек зрения в какой-то мере ближе всего было ему суждение Ивана Аксакова, которое тот изложил еще в 61-м году: Россия, писал он, «менее всех неправа в разделе и уничтожении Польши, но, как страна нравственная, тяжелее всех чувствует то, что было неправого в этом деле». Аксаков выступил против предоставления в данный момент государственной самостоятельности Польше, поскольку, считал он, «ультрамонтанский33 католический фанатизм, шляхетский аристократизм и исключительная гордая национальность», обретши полную свободу действий, приведут только к новым неправедным кровопролитиям и как следствие — к новой же утрате самостоятельности, на этот раз, вполне вероятно, уже не под властью «единоплеменной» России. Вместе с тем Аксаков выражал убежденность в том, что в будущем «рано или поздно последует теснейшее и полнейшее, искреннее соединение славянской Польши с славянскою же Россией, что к тому ведет непреложный ход истории, но не лучше ли ввиду такого неизбежного исторического решения предупредить все, что грозит нам бедой, враждой и раздором, добровольно, сознательно покаясь взаимно в исторических грехах своих, соединиться вместе братским, тесным союзом против общих врагов — наших и всего славянства?»
В такой сложной политической ситуации Достоевский считал сначала совершенно бессмысленным хоть как-то отзываться на польские события: «фигура умолчания» в обстановке разжигания шовинистических страстей — уже позиция неприятия официальных мер. Высказать свое отношение вполне в подцензурной печати, да еще в журнале, попавшем в опалу, невозможно, а говорить, увиливая и извиваясь, недостойно, ибо полуправда нередко хуже лжи.
Молчали и «День» («Мы надеемся, что читатели поймут, что это молчание не наша прихоть», — объяснял Иван Аксаков), и возобновленный после временного закрытия «Современник».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});