Где-то в июле прополка дополнялась сбором урожая, сначала гороха и редиски, потом салата и помидоров; кукурузу и фасоль убирали в августе и еще в сентябре, после них — тыквы и кабачки. Примерно в это время дело доходило и до картофеля, а когда дни укорачивались и воздух по утрам становился прохладным, они с отцом снимали с пугал лосиные дудки (зимой они каким-то образом исчезали, и каждую весну им приходилось ладить новые). На следующий день Уилл звонил Норману Сэдлеру (такому же тупому, как и его сын, по прозвищу Лось, но гораздо более добродушному), и Норми приезжал со своей картофелекопалкой.
Следующие три недели все они собирали картофель. Помимо семьи, Уилл обычно нанимал трех или четырех старшеклассников, платил им по четвертаку за бочку. «А-форд» медленно кружил по южному полю, самому большому, всегда на низкой передаче, с откинутым задним бортом, и кузов постепенно наполнялся бочками, каждая с бумажкой, на которой значилось имя того, кто ее наполнил, и в конце рабочего дня Уилл доставал старый, потрескавшийся кошелек и выплачивал каждому из сборщиков заработанные деньги. Их получали и Майк, и его мать; эти деньги принадлежали им, и Уилл Хэнлон никогда не спрашивал, как они ими распорядились. С пяти лет Майк получал пятипроцентную долю в прибыли фермы, с тех самых пор, как смог держать в руках мотыгу и отличать горох от пырея. Каждый год его доля прибыли возрастала на один процент, и сразу после Дня благодарения Уилл подсчитывал, сколько удалось заработать за год, выделяя долю Майка… но Майк этих денег не видел. Они направлялись на отдельный счет, предназначенный для оплаты его обучения в колледже. Счет этот был неприкосновенным.
Наконец наступал день, когда Норми Сэдлер увозил свою картофелекопалку домой; к тому времени воздух становился серым и холодным, а оранжевые тыквы, сложенные горкой у стены сарая, утром покрывались ледком. Майк, стоя в дверях кухни, с красным замерзшим носом, сунув грязные руки в карманы джинсов, наблюдал, как отец загоняет в сарай сначала трактор, потом «А-форд». «Мы опять готовимся впасть в спячку, — думал он. — Весна… исчезла. Лето… ушло. Сбор урожая… закончился. Все, что осталось — ошметки осени: облетевшие деревья, замерзшая земля, ледяное кружево на берегу Кендускига». На полях вороны иногда садились на плечи Ларри, Мо и Керли и сидели, сколько им вздумается. Пугала помалкивали, угрозы не представляли.
Нельзя сказать, что Майка пугала мысль о том, что минул еще один год — в девять или десять лет он был еще слишком юн для метафор о смерти, тем более что впереди ждало столько интересного: катание на санках в Маккэррон-парк (или на Рулин-Хилл, здесь, неподалеку, если достанет смелости, потому что на этом склоне катались главным образом старшеклассники), катание на коньках, снежковые сражения, постройка снежной крепости. Не следовало забывать и о походе в лес с отцом за рождественской елью, и о горных лыжах «Нордика», которые он мог получить на Рождество (мог и не получить). Зима тоже ему нравилась… но наблюдать, как отец загоняет грузовик обратно в сарай… (весна исчезла лето ушло сбор урожая закончился)
Зрелище это навевало грусть точно так же, как навевали грусть улетающие на юг караваны птиц, или свет, падающий под определенным углом, вызывал желание поплакать без всякой на то причины. «Мы опять готовимся впасть в спячку…»
Он не только ходил в школу и работал на ферме, не только работал на ферме и ходил в школу; Уилл Хэнлон не раз говорил жене, что мальчику нужно время, чтобы пойти на рыбалку, даже если он и не будет ловить рыбу. Приходя домой из школы, Майк первым делом оставлял книги на телевизоре в гостиной, вторым — готовил себе что-нибудь поесть (больше всего он любил сандвичи с арахисовым маслом и луком: от таких вкусовых пристрастий мать всплескивала руками в беспомощном ужасе), а третьим — внимательно читал оставленную отцом записку, в которой Уилл подробно перечислял все дела, которые ждали Майка в этот день: что прополоть, что собрать, какие ведра принести, какую часть урожая и как переработать, где подмести, и так далее. Но по меньшей мере в один учебный день недели (а иногда и в два) записку Майк не получал. И в эти дни ходил на рыбалку, даже если и не ловил рыбу. Это были отличные дни… дни, когда от него не требовалось куда-то пойти… а потому он мог никуда не спешить.
Иногда отец оставлял ему совсем другую записку: «Никакой работы. Пойди в Олд-Кейп и посмотри на трамвайные рельсы». И Майк шел в Олд-Кейп, находил улицы с проложенными по ним рельсами, пристально их разглядывал, представляя себе вагоны, напоминающие железнодорожные, которые курсировали посреди улицы. А вечером они с отцом обсуждали увиденное, и Уилл показывал фотографии из своего альбома о Дерри, на которых действительно по улицам ехали трамваи: забавная штанга поднималась от крыши к электрическому проводу, а борта украшала реклама сигарет. В другой раз он посылал Майка в Мемориальный парк, где находилась Водонапорная башня, чтобы посмотреть на купальню для птиц, а однажды они вместе пошли в здание суда смотреть на ужасное устройство, которое шеф Бортон нашел на чердаке. Называлось эта штуковина «стул наказаний». Изготовили ее из железа, с кандалами, встроенными в подлокотники и передние ножки, и закругленными выступами на спинке и сиденье. Отдаленно стул наказаний напомнил Майку электрический стул в тюрьме Синг-Синг, фотографию которого он видел в какой-то книге. Шеф Бортон позволил Майку сесть на стул и защелкнул кандалы.
После того как острота ощущений, вызванная кандалами, притупилась, Майк вопросительно посмотрел на отца и шефа Бортона, не понимая, почему сиденье на этом стуле считалось таким уж жутким наказанием для «пришлецов» (так называл бродяг Бортон), которые появлялись в городе в двадцатых и тридцатых годах. Да, из-за выступов сидеть было не очень удобно, и кандалы на запястьях и лодыжках сковывали движения, но…
— Ты же ребенок, — рассмеялся Бортон. — Сколько ты весишь? Семьдесят фунтов, восемьдесят? Большинство пришлецов, которых шериф Салли определял на этот стул в те давние дни, весили как минимум в два раза больше. Через час они начинали испытывать некоторые неудобства, через два или три неудобств прибавлялось, через четыре или пять им становилось худо. Через семь или восемь часов они начинали кричать, после шестнадцати или семнадцати плакали. А когда их освобождали через двадцать четыре часа, они клялись перед Богом и людьми, что в следующий раз, попав в Новую Англию, будут обходить Дерри стороной. И, насколько мне известно, так они в большинстве своем и делали. Двадцать четыре часа на стуле наказаний — чертовски убедительный довод.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});