внутри себя, Пьер, хоть и необычным путём и очень недавно осознав множество прежде игнорируемых чудес в обычном мире, пока, тем не менее, не обеспечил себя такой волшебной палочкой души, которая, не касаясь самых скромных событий в жизни, немедленно всем приоткрывает глаза, каждый из которых начинает видеть бесконечный смысл. И ещё он не забросил свой уголок в роднике из своего детства, обнаружив, что там может быть рыба; ведь кто не мечтает найти рыбу в роднике? – бегущем потоке внешнего мира, где, несомненно, водятся золотой окунь и щучка! Десять миллионов вещей пока еще не раскрылись перед Пьером. Древнюю мумию заворачивали в материю за материей, отчего масса времени уходит на развертывание этого египетского короля. Однако теперь, не испытывая сомнений и начав смотреть сквозь внешнюю поверхность мира, Пьер наивно решил, что пришёл к не разделённой на слои субстанции. Но любой геолог, спускающийся в мир, обнаружит, что тот состоит не только из того слоя, что стратифицирован поверху. До оси мира добраться можно только с поверхности. С превеликими трудами мы проникаем в пирамиду; ощупью и с ужасом мы приходим в центральную комнату, где радостно замечаем саркофаг; но мы снимаем крышку – а там нет тела! – лишь ужасающая свобода размером с широкую человеческую душу!
II
Несколько недель он был занят своей книгой, – согласно своему твёрдому плану избегать какого-либо контакта с кем-либо из своих городских знакомых или друзей, точно также, когда при разрыве Пьера с обществом они усердно старались не искать его – совсем не пытаясь двигаться в сторону почтовой конторы и не отправляя оттуда почту, хотя та находилась неподалеку, за углом от того дома, где он жил; и с тех пор, самостоятельно ничего не посылая, он тоже не ждал ничего; и вот так, отделившись от мира и намереваясь довести до конца своё литературное предприятие, Пьер провёл несколько недель, пока до него не дошли устные новости о трёх весьма знаменательных событиях.
Во-первых: его мать была мертва.
Во-вторых: все Оседланные Луга стали собственностью Глена Стэнли.
В-третьих: Глен Стэнли, как полагали, добивался руки Люси, которая, перенеся почти смертельную болезнь, жила теперь в городском доме своей матери.
Это, в основном, были первые из упомянутых событий, которые ввергли Пьера в острые естественные муки. Никакого письма не приходило к нему, ни единого самого маленького кольца или записки не было ему послано, ни единого малейшего упоминания о нём не оказалось в завещании, и всё же сообщалось, что безутешное горе вызвало смертельную болезнь у его матери и постепенно ввергло её в безумие, которое внезапно закончилось смертью; и когда он впервые услышал об этом событии, она уже мёрзла в земле двадцать пять дней.
Как же отчётливо говорило всё это об одинаково огромных гордости и горе его когда-то величественной матери, и о том, с каким отчаянием всё это теперь намекало на смертельную рану, нанесённую любви к её единственному и обожаемому Пьеру! Напрасно он убеждал самого себя, напрасно увещевал самого себя, напрасно искал возможность выставить напоказ все свои стоические аргументы, чтобы прогнать натиск естественных страстей. Природа возобладала; и со слезами, которые горели как кислота и опаляли сразу же, как только вытекали, он рыдал, он бредил от горькой потери своего родителя, чьи глаза были закрыты чужими наемными руками, но чьё сердце было разбито и, что очень важно, разбито родными руками её же сына.
Какое-то время почти казалось, что его собственное сердце как будто огрызается, принижая его собственную вину. Невыносимо горе человека, когда его ударяет сама Смерть, а затем забирает всю ценность дальнейшего утешения. Поскольку ни помощь, ни молитва в могилу не проникают, и оттуда не исходит прощения, то каяться из-за этой печальной жертвы, лежащей в земле, так же бесполезно, как и вечно каяться из-за её гибели, и, наступи даже день Рождества во всём христианском мире, то для неё это будет день Ада и навечно съеденная печень.
С той же чудесной точностью и аккуратностью он теперь пробежался в уме по всем мельчайшим деталям своей прежней радостной жизни со матерью в Оседланных Лугах. Он начинал день со своего утреннего туалета, затем следовала неторопливая прогулка по окрестностям, после – его радостное возвращение, чтобы поприветствовать свою маму в ее комнате; затем весёлый завтрак – и так далее, до конца сладостного дня, пока мать и сын не расцеловывались, и со светлыми, любящими сердцами не отдалялись к своим кроватям, чтобы подготовиться к приходу уже другого дня, ласкового и восхитительного. Это были воспоминания о невинности и радости в час, полный раскаяния и горя, это были раскалённые докрасна щипцы его слёз. Но в этом бреду своей души Пьер не мог определить, где пролегала та линия, которая отделяла естественное горе от потери родителя от того, другого горя, которое возникло от раскаяния. Он упорно старался найти её, но не смог. Он пытался обмануть свою веру в то, что всё его горе было слишком естественным, и – если в нём присутствовало что-либо иное, – в то, что оно должно было проистекать не от сознания того, что что-то, возможно, сделано неправильно, а из-за острой болезненной, страшной цены, заплаченной за высшее достоинство. И в этом старании он частично преуспел. Наконец, он упрятал память о своей матери в глубочайшее хранилище, где до настоящего времени лежало тело его упавшей в обморок Люси. Но как иногда людей, находящихся в трансе, можно уложить в гроб, ошибочно приняв за мёртвых, то так же, по ошибке, можно похоронить в душе спящее горе, если это страдание уже лишено живучести. Теперь бессмертие может быть порождено только бессмертным. Это выглядело одной из почти аргументированных первооснов в пользу бесконечности существования человеческой души, которую во времени и пространстве невозможно убить каким-либо раскаянием, ставшим следствием безжалостного ранения своего покойного ближнего.
Прежде чем он, наконец, положил свою мать в глубокое хранилище своей души, ему принесло слабое облегчение одно обстоятельство, которое, как бы то ни было, рассматриваемое беспристрастно, казалось одинаково способным как на смягчение, так и усиление его горя. Им оказалось желание его матери, которая, совсем не упоминая его собственного имени, завещала часть наследства своим друзьям, в завершении оставляя все Оседланные Луга и доходы от сдачи их в аренду Глендиннингу Стэнли, что немедленно последовало в день его фатального объявления на сходе с лестницы о принятом желании сочетаться браком с Изабель. На него отчётливо давили все неумолимые свидетельства того, что его умирающая мать была настроена против него, и единственным положительным свидетельством, так сказать, этого неприятия было желание опустить всякое упоминание о Пьере; поэтому – поскольку это длилось столь значительный период – самым разумным было заключить, что это диктовалось пока ещё не схлынувшим первым негодованием его матери. Но небольшое утешение пришло тогда, когда он взглянул на окончательное безумие своей матери; ведь откуда происходило это безумие, если не от неумолимой горькой ненависти, поскольку даже его отец, должно быть, стал безумным из-за горечи от непоправимого греха? Но разве эта примечательная и исполненная бед гибель обоих его родителей не повлияла на его сознание как предчувствие его собственной судьбы – в том, что здесь кроется его собственная наследственная ответственность за безумие. Предчувствие, я сказал; но что такое предчувствие? как вы сможете последовательно осознать предчувствие, или как выделить какую-либо мысль из того, что абсолютно ясно, если вы не говорите, что предчувствие не скрыто в суждении? А если скрыто в суждении и ещё обладает сверхъестественным пророчеством, то как тогда вы избегните рокового заключения, из которого следует, что вас, беспомощного, держат на руках Три Сестры20? Ведь если вы всё ещё боитесь своей обречённости, то вы предвидите её. Ну как можно предвидеть и боятся одновременно, если с этой удивительной воображаемой силой предвидения вы принимаете фактическую подобострастную беспомощность за защиту?
То, что его кузен