Несомненным остается тот факт, что удивительная память и необыкновенная ученость снабжали его массой мелких подробностей, риторических и поэтических деталей, и что он чувствовал постоянно потребность пользоваться этим запасом для своих драм.
Однако его богатые познания носили не только формальный или риторический характер: они касались самой сущности. Говорит ли он об алхимии, или о вере в кудесников и ведьм, или о средствах, употребляемых римлянами эпохи Тиберия для крашения лица, он всегда компетентен и прекрасно знаком с литературой вопроса. Можно сказать, что он становится универсальным, хотя в другом смысле, чем Шекспир. Шекспир знает, во-первых, все то, что узнается не из книг; далее, все то, что гений постигает из брошенного на лету выражения, из разумного намека или разговора с развитым и выдающимся человеком. Он обладает, затем, той начитанностью, которой мог добиться способный и прилежный человек того времени, не отличавшийся специальным образованием. Напротив, Бен Джонсон - специалист. Он знает из книг все то, чему могли книга, состоявшие главным образом из не очень многочисленных древних классиков, научить человека, стремившегося к учености. Он знает не только факты, но также их источники; он способен цитировать параграфы и страницы, и он снабжает свои пьесы столькими учеными примечаниями, как будто он пишет докторскую диссертацию.
Тэн сравнил этого громадного, неотесанного, сильного и всегда находчивого человека с его солидным ученым багажом - с одним из тех слонов, которыми древние пользовались для войны: он носит на спине башенку, много народа, оружия и даже целые машины и передвигается, несмотря на всю эту военную поклажу, так же быстро, как легконогий конь.
Для тех, кто присутствовал в клубе "Сирена" при дебатах между Джонсоном и Шекспиром, было, вероятно, очень интересно слышать, как эти два выдающихся, столь различно одаренных и разнообразно воспитанных поэта спорили в шутку или всерьез о тех или других вопросах эстетики или истории. Так же интересно для нас теперь сопоставить те пьесы, в которых они одновременно воспроизвели картину древнеримской жизни. Казалось бы, что в этом отношении Шекспир, знавший, по приписываемому Джонсону выражению, "немного по-латыни и еще меньше по-гречески", должен уступать своему сопернику, который чувствовал себя в древнем Риме так же дома, как у себя в Лондоне, и который имел, благодаря своему мужественному таланту, некоторое сходство с древним римлянином.
И тем не менее Шекспир превосходит и в данном случае Джонсона, так как последний не обладал при всей своей учености и при всем своем прилежании способностью великого соперника схватывать чисто человеческое, которое само по себе ни добро и не зло; так как у него, далее, нет тех непредвиденных, гениальных мыслей, которые составляли силу Шекспира и вознаграждали за его поверхностные сведения; так как, наконец, он не владеет мягкими, нежными тонами и вместе с тем способностью рисовать истинно женственное.
Тем не менее было бы очень несправедливо интересоваться Джонсоном - как это принято, например, в Германии - только в смысле фона для Шекспира. Простая справедливость требует показать, когда и где он действительно велик.
Хотя действие пьесы "Рифмоплет" происходит в древнем Риме, в эпоху императора Августа, она не годится для сравнения с римскими драмами Шекспира, так как представляет до известной степени маскарад: Бен Джонсон защищается здесь против своих современников Марстона и Деккера, переодетых в римские костюмы. Однако и в данном случае он сделал все, чтобы нарисовать достоверную картину древнеримских нравов; но он пользовался больше своей ученостью, чем своим воображением. Так, например, он взял юмористические фигуры назойливого Криспина и глупого певца Гермогена из сатир Горация, но вдохнул в эти забавные карикатуры жизнь и силу.
Бен Джонсон сплел в этой пьесе три самостоятельных действия вместе, причем только одно носит символический характер и не находится во внутренней связи с сюжетом. Он рисует сначала, как Овидий добивается позволения отдаться поэтической деятельности, затем его мнимую связь с Юлией, дочерью Августа, и, наконец, его изгнание, когда император узнает о романе молодого поэта со своей дочерью. После этого автор вводит нас в дом богатого филистера Альбия, женившегося неосторожно на знатной эмансипированной женщине того времени по имени Хлоя и получившего, благодаря ей, доступ в придворные кружки. В доме этой дамы собираются все поэты, воспевавшие любовь: Тибулл, Проперций, Овидий, Корнелий Галл и те красавицы, которые протежируют им. Бену Джонсону удается сравнительно недурно воспроизвести царивший в этих кружках свободный тон, который считался, вероятно, в эпоху Ренессанса модным также в некоторых лондонских салонах. В конце концов в пьесе описывается - для Бена Джонсона это было самое главное - заговор жалких, завистливых поэтов против Горация, заканчивающийся форменным обвинением. При дворе Августа составляется нечто вроде судилища, в котором участвует сам император со знаменитейшими поэтами. Горация оправдывают по всем пунктам обвинения, а обвинителей приговаривают к наказанию совершенно в духе аристофановской комедии, столь чуждой гению Шекспира. Криспин должен принять порядочную дозу чемерицы, которая заставляет его разразиться всеми теми странными, манерными, вновь образованными и им употребляемыми словами, которые Бен Джонсон находит смешными. Тем не менее некоторые из них, например, два первых: retrograde, reciprocal - вошли в современный английский язык. Хотя эта сцена и носит характер аллегории, однако она отличается вместе с тем, пожалуй, даже слишком резким реализмом.
Римским духом проникнуты особенно те сцены, где молодые кавалеры ухаживают за молодыми женщинами. Напротив, те сцены, где выступает Август в кругу своих придворных поэтов, не производят в той же мере этого впечатления. Поэт не постарался обрисовать характер императора, а реплики, вложенные в уста поэтов, носят слишком явственно характер апофеоза поэзии и апофеоза личности самого автора.
Обвинения, взводимые то и дело на Бена Джонсона его противниками, гласили: "самолюбие, высокомерие, бесстыдство, насмешливость и наклонность к литературному воровству". В апологическом диалоге, присоединенном к пьесе, автор обещает показать, что Вергилий, Гораций и другие великие поэты древности также не избежали подобных обвинении. Он заставляет поэтому глупцов отыскивать в самых невинных стихотворениях Горация ядовитые намеки на самих себя и даже оскорбления по адресу всемогущего единодержавного монарха. Император приказывает наказать клеветников кнутом. Как поэт Гораций находился в такой же зависимости от греческой литературы, как сам Бен Джонсон - от латинской.
Для нас особенно интересно то место в начале пятого действия, где поэты высказывают свое мнение о Вергилии до его появления, и где, между прочим, Гораций, горячо протестуя против ходячего мнения, будто поэты завидуют друг другу, присоединяет свои похвалы к остальным похвалам его великому сопернику. Тогда как некоторые из этих панегирических слов, произносимых Галлом, Тибуллом и Горацием, подходят к Вергилию, - иначе автору пришлось бы слишком нарушить стиль своей пьесы - другие из этих похвальных речей намекают, по-видимому, мимо него на какого-то знаменитого современника. Обратите внимание на следующие реплики (приводимые прозой):
Тибулл. Все то, что он написал, проникнуто таким умом и так приноровлено к потребностям нашей жизни, что человек, способный запомнить его стихи, говорил бы и поступал бы во всех серьезных случаях совершенно в его духе.
Цезарь. Ты думаешь, что этот человек мог бы привести для каждого поступка и для каждого события цитату из его произведений?
Тибулл. Да, великий Цезарь!
Гораций. Его ученость не отзывается школьными фразами. Он не желает быть эхом таких слов и искусных оборотов, которые легко доставляют человеку пустую славу. Он не гордится также знанием ничтожных, мелочных случайностей, облеченных в форму туманных общих мест. Нет, его ученость состоит в знании величия и влияния искусства. Что же касается его поэзии, то она отличается такой жизненностью, которая будет со временем все более увеличиваться. Грядущие поколения будут благоговеть перед его поэзией больше нашего.
Ужели допустимо, чтобы Бен Джонсон не имел в виду Шекспира, когда писал эти реплики, так хорошо подходящие к нему? Правда, такой знаток Шекспира, как Ч. М. Инглби, почтенный издатель "Skakespeare's Centime of Prayse", высказался против такого предположения и санкционировал своим авторитетом однородный взгляд Николсона и Фернивалля. Однако все их возражения не настолько вески, чтобы лишить нас права применять эти реплики к Шекспиру, вместе с поклонником Бена Джонсона Джиффордом и его беспристрастным критиком Джоном Сеймондсом. Нельзя же, в самом деле, постоянно ссылаться на то место в пьесе "Возвращение с Парнаса", где говорится о слабительном, данном Шекспиром Бену Джонсону, в доказательство происходившей между ними открытой распри, тогда как не существует никаких фактических данных, что Шекспир полемизировал с ним. Кроме того, та настойчивость, с которой в пьесе подчеркивается мысль, что Гораций не завидует своему знаменитому и популярному сопернику, позволяет угадать, что упомянутый панегирик не имел в виду исключительно настоящего Вергилия, к личности и поэзии которого он не совсем подходит. С другой стороны, не следует видеть в каждом похвальном эпитете намек на Шекспира. Автор набросил преднамеренно на все реплики дымку какой-то неопределенности, так что их можно отнести одинаково к древнему и к современному поэту; но из тумана выделяются отдельные контуры, которые создают в своей совокупности резко очерченную физиономию великого наставника, богатого не книжной ученостью, а жизненной мудростью; мудрость его может пригодиться всегда и повсюду, а поэзия его так жизненна, что должна со временем приобретать все больше значения и силы; это - такая физиономия, которая нам прекрасно известна, и которую мы тотчас узнаем, физиономия великого гения с глубоким взором и высоким обнаженным лбом. Пьеса "Сеян" (1603), появившаяся через два года после "Рифмоплета", представляет историческую трагедию из эпохи Тиберия, где поэт задумал охарактеризовать нравы римского двора, воздерживаясь при этом от всяких намеков на современные личности. Но он рисует эту картину, как археолог и моралист, совсем в другом духе, нежели Шекспир. Бен Джонсон обнаруживает не только солидное знакомство с тогдашними бытовыми условиями и формами, но и проникает сквозь них в самый дух столетия. Пером его водит высокоморальное негодование на порочную и предприимчивую личность главного героя трагедии, однако оно мешает ему нарисовать рядом с остроумными, подчас гениальными эпизодами твердый образ этого человека в его отношениях к окружающей среде. Правда, Бен Джонсон не дает нам, подобно Шекспиру, психологию этого смелого и бессовестного авантюриста, но он показывает, как и какие обстоятельства его создали, и как он действует.