Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревенская улица, топоча сапогами и выдёргивая из плетней колья, налакавшись браги, страшная, багровая, бежит на нас. Мать, схватив меня на руки, спряталась со мной под мостом. Над нами, гремя, прокатился разгулявшийся Петров день.
Дом, где мать моя родилась, не уцелел. Война дотла сожгла Алексеевку. Тут вот он и стоял, через дорогу, напротив дома Петра Степановича. А теперь пустое место, скот пасётся.
Идём в соседнее село Жабицы за семь километров на какой-то праздник. Пешком. Лошадь занята, молоко повезла. Мне три года, ходок я хилый. Сын Петра Степановича и Александры Фёдоровны Николай несёт меня в корзине, повесив на ремнях себе на спину. Трясся, трясся я в той корзине да и уснул.
Этот Николай любил на балалайке бренчать и частушки петь, не очень-то пристойные, забористые. Плотник, в отца. Дома рубил, играя топориком.
Мать часто вспоминает свою алексеевскую жизнь в том родном её доме, сгоревшем в войну. Вот кое-что из её рассказов.
Собрался дед мой Румянцев, папа её, в Красные струги. Спрашивает мою мать: «Какой тебе, дочь, привезти подарок?» «Мячик привези», — попросила она. И пока дед был в отлучке, мать моя всё мечтала об этом мячике. Вставала и ложилась с этой мечтой. Вот вернулся её папа, а руки пустые. Где же мячик? «Прости, дочь, — говорит. — Закрутился, завертелся. Забыл начисто я про твой мячик». Мать моя в слёзы. Как это забыл! Горе! Без мячика она и часа жить не может. Остаётся только в речке утопиться…
Долго собирались мы в Алексеевну. Пётр Степанович сам приехал к нам в октябре, денька три погостил. Привёз гостинцы: ведёрко брусники, кадку солёных грибов, сала кусок, завёрнутый в полотно. Свежее. Свинью заколол.
— Что ты всё книги да книги. Брось ты их в печь? — говорит мне Пётр Степанович. — От книг только вред один. Оттого ты и худоба такая. Весь жир съедают.
Расстались. Опять — на годы. То да сё. Дела не пускают, вдруг письмо: «Нет больше нашего Петра Степановича. Похоронили…» Застарелый диабет.
В годовщину его смерти в начале февраля поехал я наконец в Алексеевку, один, провести там отпуск. С автобуса от шоссе попутка подбросила до села Жабинцы. А к Алексеевке едва пробился через непролазные сугробы, проваливаясь то по колено, то по пояс. Замело все дороги, никто в нашу Алексеевку не ходит. Живут зимой три старухи в двух домах.
Стучу. Александра Фёдоровна увидела меня и заплакала. Высохла, щепка, маленькая, сморщенная, нос красный, картошкой.
Выпили мы с ней по стопочке привезённой мной старки за Петра Степановича. Да упокоит Бог его душу. Сходили и на могилку к нему. Деревенское кладбище на бугре в соснах посреди заснеженных полей. А метель. Сосны шумят, качается над нами чёрная траурная хвоя, сыпется снег. Могильные оградки, кресты, бренчат листья железных венков. У Александры Фёдоровны слёзы льются, льются, неистощимые, замерзая на дряблых щеках. Тут же, рядом и могила её сестры, а моей родной бабушки, умершей такой молодой, тридцатидвухлетней, Анны Фёдоровны.
И весь февраль-месяц, что я там был, я каждодневно с участием и печалью слушал горестные рассказы и жалобы. Раненько ушёл Пётр Степанович, поторопился сокол ясный Петенька, пожил бы ещё годиков пять на свете. И всхлипы, и бессонные вздохи по ночам, ворочанье на лежанке русской печи за ситцевой занавеской, рыданья, рыданья…
Утром я вышел на лыжах размяться и обнаружил вокруг дома следы, очень похожие на медвежьи.
Стопил баньку. И её Пётр Степанович сам строил, своими руками. На берегу речки. Летом выйдешь за порог — и бух в омут. Лежал на полке, распаренный, разморенный, и глядел в оконце с трещинкой: метель в поле гуляет от леса до леса.
По вечерам читал вслух привезённую о собой «Золотую ветвь» Фрезера. Александра Фёдоровна оживлялась, забывая о своём горе, вскликивала:
— Ах, батюшки! Всё правда! Так и есть. И у нас на деревне Кострому жгли.
Вовремя я приехал к ней, родненький, говорит Александра Фёдоровна. Теперь легче. Март в окошко стучится, день светлей. Остался бы я ещё хоть до понедельника. Нет, не могу, отпуск кончается, надо в Питер.
ДНИ С Л.
1. НАЧАЛА И КОНЦЫ
Утро. Сел с остриём, начинённым чернилами, затетрадь. Нарастание непредсказуемого, тени снов, брошенные на страницу. Проза от первого лица, текущие моменты, состояние пишущего, учащается ли пульс? То, как я не написал книги. Призрачные попытки книг написать сами себя. Заглавие давно лелеемой прозы, которую так и не осуществляю. Не надо грустить, не надо. Чернильная птица, взлетающая с поля бумаги. Мысли мешают. Мешает сознание: что живу… Тело моё странное. Лицо в зеркале. Моё ли? Не знаю… Проносится рой мыслей. Ничего им не нужно. Ни слова, ни звука, ни цвета. Что крутится в уме? Отражения отражений? Как внутри зеркального шара? Я пишу книгу, или книга пишет меня? Облака летят навстречу друг другу, титанические тела сталкиваются, сминаются. Что происходит? Может быть, я выбрал неверный метод? Чёрная, душная проза. Рука в сухой грозе. Потемнело, как ночь. Тихо! Деревья закачались, зашумели. Что-то, раздирая слух, треснуло, грандиозное, как небосвод. У самых глаз переломилась синестальная палка. Комната, предметы — туманное, смазанное. Кричу — никто не отвечает. Мать, сестра — никого. Сам я себя не слышу — только трепещет в зеркале призрак рта. Что же это такое? Как же теперь? Если я есть, то почему это чувство — что меня нет? Может — сон? Как же мне тогда проснуться? Вспыхивающее, полное движения окно. Видно, что повесть пишется в лихорадке, горячо, вдохновенно, в грозовых росчерках, истерзанные, исполосованные листы, свиваясь, выскальзывают из-под локтя и уползают в метущийся сумрак сада. Доповествую ли я это, что-то повествующее? Кап-кап. Дождик кропает свои брызжущие записки. Тополя пахучи, изумрудно вздрагивают овалы. Мысли светлеют. Открываю окно. Влажно. Очертания. Число? День? Зеркало падает. Ничего нет. Только время. Но и его нет. Что же тут продолжается? Круги? Перевернуть день? Затянувшийся монолог, нескончаемая повесть. Пора кончать — не кончится. Тонкий негранёный стакан, шафранно-рубиновый, с солнцем. Предложил перейти на ты. Вино. Брали губами снежок из горстей друг у друга. В рюмочной — никого. Продавщица. Выпили по сто пятьдесят. Бутерброды с килькой. Четвертый час. Мойка в снегопаде. Лиловый Исакий. Побежал по ступеням вниз, в метро, сняв шапку и стряхивая снег. Л. вверху, стройная, в синем плаще с капюшоном, махнула рукой. Телефон: Ах, значит, любишь! А я тебя — нет… Князь-Владимирский собор. Трамвай тянулся. День седой, пасмурный. Обошли два раза. Ринальди, восьмиконечные звёзды, тусклозелёные кресты. Замёрзли, поехали на Невский. В Гостином купили карниз для штор. Пили водку. Часы: тик-так тик-так. А за шторой — серебряный глаз! Циклоп! Лунная ночь. Обои в полоску. Зеркало. Разобранная постель. Спиной ко мне, синее одеяло, рыжеватый ёжик. Свитер, кофта, юбка, лифчик, свисающий чёрный чулок. Вьючное животное — стул. Нимфа, голубое тело, венки, усмехается. Кандинский в Эрмитаже. Метель, метель. Лежал, смотрел на тускло отсвечивающий в темноте шкаф, полки с книгами. Почему она вчера перед сном взяла с полки седьмой том Пушкина? Брился. Разбилось зеркало. Что-то у меня всё валится из рук. Купили лампочек и моющее средство для ванн. Шли по Садовой, по Невскому, по улице Гоголя. В мороженице шампанское, пузырьки. Гуляли по ночному асфальту. Ветер. Лёд блестит. И тень ходит с нами. Смесь электричества и тьмы. Молчания и шума. Я из публичной библиотеки, делает гимнастику на коврике. Тело розовое, родинки. Возвращался с балкона и ещё раз увидел этот зимний пейзаж, такой сумрачный, отражённый в глубине широкого зеркала, и себя на фоне заснеженных сосен. Ощущение смутного и нереального. Когда мы спустились с холма, горели фонари, улица уводила в смутно освещённую неизвестность, и два ряда зимне-ветвистых великанов держали над землёй домики с огоньками. Пришла от зубного врача, стонет. Говорю: вот уж никогда не пойду зубы лечить. Сам верёвочкой вырву. Она оживилась: лишь бы у тебя тот зуб был крепкий. Это у Боккаччо — сравнение с зубом. Вечером поехала постригаться к знакомой парикмахерше, куда-то в тмуторокань, на Свердловскую набережную. Жди! — сверкнула глазами. — Вернусь — ахнешь… Лёг на кровать, читал книгу. Прошло часа четыре. Начал беспокоиться. Наконец, звонок. Открываю. Л. с несчастным лицом. Губы дрожат. Что с тобой? — спрашиваю. Смотрит жалобно, снимает шапку. Оранжевая голова! Как мандарин! — Покра-а-сили… — плачет. Выйдя из метро, оглядываюсь: Витебский вокзал. Часы на башне, чёрная игла, призрачно. Ветреный вечер. Деревья без листика на зловещей заре. Фонари, трамваи. Сколько людей! Меня волнует сиреневая судьба заката в провале между двумя зданиями. Оттуда несётся на меня, вытянув лапы, мрачный дракон. Петр. Сенатская площадь. Узор решётки, снег. Сквозное, пустынное. Слякотно. Невский. Все бегут. Куда? Никого нам не найти. Звёздное небо, нетёплое. Земля — сдёрнули атмосферу. Зажёг спичку — искорка в космосе. Морозное сияние. Некто летел через необозримый космос, а таинственный голос твердил: то ли — остановись, то ли — проснись, то ли — родись… Может быть, это был я?.. Снег хрустит пальцами. Жилка молнии, трамвай заворачивает. Весь день унылое удовольствие собственного равнодушия. Недели опадают семёркой треф. Светлеет ли тьма оттого, что смотрят? Снег в рогах троллейбуса. Витебский вокзал, циферблат в совах, время. В киоске окружности яблок. Устал: глаза, глаза, глаза… Напился до бессознательности, потерял Матисса. Скука жить по календарю: дни, недели, годы… Если бы жить по вертикали! Саломея с мёртвой головой. Альбом. Чай с лимоном. Две вороны. Крылья поскрипывают. Ночь, почти. Я в кресле. Косой снег. Ночью — ночь. Что же ещё? Спим… Мария Афанасьевна печёт пирог с капустой. Праздник. Л. заплакала: вот ещё один день. В темноте, в постели. Купил томик Менандра в «Старой книге» на Васильевском. Мандарины. Новый год. Утро сумрачное. Качаются сучья. — И кто придумал так рано вставать! — в ночной рубашке, заспанная. — Бедненькая, — сочувствую я. Допиваю чай и надеваю пальто. А на улице светло, воздух, веточки берёз с рожками. Вторая неделя марта. — Ну, хорошо, куда мы пойдём? — Канал Грибоедова, с крыш капает. Показала дом, где когда-то жила. — Ах, как давно всё это было! Трамваи будили… — Никольский собор. День преподобного Иоанна Лествичника. Икона Богоматери. Свечки потрескивают. В магазине купили две палки колбасного сыра. В плотной коричневой обёртке, как поросята. Держал за хвостики. У площади Восстания: — Зайдём во фруктовый… — Над зданием метро — вечерний зеленоватый шар. Первые минуты. В уме вьются обрывки… Несла стремительная река, и я боролся, хватался за стебельки, ломающиеся в руках. Но река отрывала меня от берега и несла дальше в брызгах пены. И я захлёбывался… лицом вниз, ртом в подушку. Чуть не захлебнулся. Сижу. Грустно. Чёрная брюхатая кошка пересекает двор. В капелле концерт для флейты Моцарта. В тёплой мартовской темноте вернулись домой. Ломоносов. Апрель, парк, апельсин. Берёзы серебряные и сиреневые. Сидим на скамейке, щуримся, пальцы липкие. Лодки, лошадки — не крутятся. В голубом небе поёт столб. Итальянское. Стрельна. Сидим на полузасыпанном бревне. Шум волн. Голоса чаек. Нашли удивительную деревяшку обточенную водой. Совсем, как рыбка. Кружок от сучка — глаз. Гатчина. Тощий позеленелый император в треуголке. Озеро, утки. Пили вино из кружки. Красное, кислое. Лодки кружились. В голове хмель. Болтали о любви. Обратно в электричке. Голова у меня на плече. Спала. Мою окно, май. В раскрытое окно пахнуло черёмухой. Спит в соседней комнате. Солнечно, ветерок. Ворота в Новую Голландию. Созерцаем арку. А там что? Мойка ремонтируется, груды гранита. Здание, закоптелые стёкла, бутузы с гроздьями пыльного винограда. Л. в красном платье. Тепло, облака. День душный. На Мойке пух тополей — облаками. За столом, бледная, вороха бумаг, папки. Июнь. Конноборческий Аничков мост. Июль. Троллейбус разогнался, несётся, ветер. — Тебе бы вон ту женщину, — говорит Л., — Вон она какая молодая, красивая. — Смотрю: и правда. В прогулочном катере, кричу ей: здесь жил Державин… Брызги освежают щёку. Фонтанка. Солнечный свет. Всё это ещё длится. Махровое полотенце на плече, иду в ванную. Белизна кафеля, душ шуршит. Дождь рассыпается по груди, по животу. Сосны, дача. Дни текут в одну сторону. Нет встреч. Чайки на озере, крылатая метель. Что случилось? Веранда. Заря цветными полосками. Дрожат сердцевидные листья сирени. Л. полежала со мной и ушла. Один. Дорожка солнца. Я уплыл далеко. Л. в сарафане, плечи голые, в блеске, на мостках, смотрела, приложив ладонь. Подол бился о ноги. Обедали: салат с зелёным луком в подсолнечном масле, макароны, клюквенный кисель. Отдыхал в шезлонге, в тени шиповника. Читал Платона. Л. ходила в купальнике. Малина в саду. Крыжовник поспевает, и вишни. Ужинаем на веранде. Л., лицо, руки, плечи — в кружевах лучей. Купили масла, колбасы и два кочанчика капусты. Я говорил: не пущу купаться одну — тебя водяной утащит. Тогда я тоже брошусь и утону. А она: утонешь ты, как же! Ты сядешь на берегу и сожрёшь всю колбасу. Ветер — порывами. Мотыльки. Луна. Стояла у калитки, в белой шали на голове. Странное, новое у неё лицо. — Слушай! — подняла палец и стала отсчитывать: раз, два, три… десять… двадцать… сорок… — А кукушка всё бросала и бросала нам из тёмного бора за дорогой, заволакиваемой туманом, своё звучное и щедрое — ку-ку, ку-ку. — Ох, сто лет жить будем! — смотрела на меня широкими испуганными зрачками. Полночь, довольные друг другом, сидим по-турецки. Гроздь винограда. Спать невозможно. Душно. Тело в поту. Комар пищит. — Только не говори, что ты спишь. — Я не говорю. Я молчу. — Комарик тоненько пел в темноте. Я лежал, под головой высокая подушка. Сижу на холме. Небо! Воздух — великан с полной чашей. Золотое равновесие. Полдень. Взойду ли на небо: Ты там; сойду ли в преисподнюю, и там Ты. Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря: и там Ты. Я испытал все учения — и нет ни одного из них, достойного того, чтобы я принял его. Видя ничтожество всех учений, не предпочитаю ни одного из них, взыскуя истину, я выбрал внутренний мир. За каждой вещью, которая манит к обладанию ею, притаился Мара. Кто смотрит на мир, как смотрят на пузырь, как смотрят на мираж, того не видит царь смерти. Никогда капля воды не удержится на листке лотоса; никогда мудрец не прилепится ни к чему из того, что видимо, что слышимо, и что осязаемо… Ничто, идущее извне, не радует и не огорчает его. Я покинул всё и обрел освобождение через разрушение желаний. Самостоятельно овладевший знанием, кого бы я мог назвать учителем своим? Нет у меня учителя, нет равного мне в мире людей, ни в областях богов. Я — единственный просветлённый. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля! Жизнь моя была угрюмая и до одичалости одинокая. Моя квартира была моя скорлупа, мой футляр, в котором я прятался от всего человечества. Ну, что если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживётся ли подобное существо на земле или нет? Или нет. Не читается. Жёлтые лоскутки на асфальте. Сентябрь. Где же было лето? Разве я знаю: что я? Осень, холодок утра. Вот и всё. Осень знает своё. Без зонта не выйдешь из дома. В промежутках дождей мелькнёт лицо, волнующее безбожно, плащ синий, тревожные глаза. Окно запотело, и зыбко видятся жёлтые листики. Астры в вазе. Дождь. Мария Афанасьевна на кухне моет посуду. Л. в ванной — стирает. Я в кресле, читаю Гончарова: «Обыкновенная история». Сыро. Ветка. Булавочный дождик. Я вышел. Ярко-лимонные окна и взвизги женского смеха. Я стоял, подняв лицо перед тополем. Он молчал. Листья беспрестанно покидали его сучья и рушились на землю. Влажные листья на чёрной мрачной земле. В тумане человек. Забеременела. Хочет оставить. А я?.. Тучи, бледная звёздочка. Читал Франса — «Трагедия человека». Провожал в больницу. Черно, холодно, сырость. В субботу утром вернулась. Аборт. Экран разрывается, и в дыру высовывается, прицельно водя дулом, танковый ствол. Фильм. Мир пересох, распадается на куски. Влажные деревья. Кем бы он был, сын или дочь — наш несбывшийся? Утром завожу семейные часы в золотом ободке, население наше редеет. Не слышно Марии Афанасьевны, не слышно харканья и сморканья Константина Фёдоровича. Лена, дочь Л. от первого брака, вышла замуж, живёт в другом месте. Теперь нас трое — Лидия Андреевна, Л. и я.
- Ангел возмездия - Борис Мишарин - Современная проза
- Московские сказки - Александр Кабаков - Современная проза
- Девочки - Сильви Тестю - Современная проза
- Пиво, стихи и зеленые глаза (сборник) - Михаил Ландбург - Современная проза
- Американка - Моника Фагерхольм - Современная проза
- Кладбище балалаек - Александр Хургин - Современная проза
- История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски - Современная проза
- О любви (сборник) - Михаил Веллер - Современная проза
- Священная ночь - Тахар Бенджеллун - Современная проза
- Роман о девочках (сборник) - Владимир Высоцкий - Современная проза