А только что налитый в чашку чай, в ожерелье из пузырьков, горячий, ароматный… Что мне ещё надо?
В девятом часу уже начинает шевелиться рассвет, мелкий снег, город. Этот почерк февраля, эти косые, взъерошенные, спешащие строчки… Эта манера с утра писать чёрным по белому — деревьями, домами, воронами, людьми, машинами, — как она неизменна!
Февраль повторяет себя из года в год. Первого числа он присылает человеку в этом городе письмецо следующего содержания: «обязан тебе напомнить — завтра ты родишься. Это у тебя уже сорок пятый раз. Что ж, поздравляю, поздравляю…» И человеку от такого напоминания что-то больше не хочется рождаться.
— Зажать хочешь? Не выйдет! — говорит Л. — Я тебе такой подарок приготовила. Такой… Два часа в очереди отстояла.
— Какой ещё подарок. Давай сейчас!
— Нет уж. Потерпишь. Мама пирогов испечёт, с черникой. Стол будет — не хуже чем у людей…
А муж Л., невысокий, щуплый, вечно унылое лицо (то есть я сам), так вот, этот тип думает: зачем мне завтра?.. Но всё-таки одевается в тёплое пальто и шапку, выходит из квартиры, спускается по ступеням, с силой толкает тугую мёрзлую дверь и пропадает во вьющемся вечернем снеге.
Это он отправился в парикмахерскую, через две улицы, за углом. То, что он обычно делает перед днём рождения.
Парикмахерша, ещё не старая, крупнотелая женщина с рыжими волосами, бесстрастно взирает на его появление. Он приближается и бросает: под канадку. После чего повелительница волос, сохраняя ледяное молчание, усаживает пациента в кресло, опутывает пеленами и начинает косить электропилой «Дружба» его покорно склонённую растительность, как сосновые леса Канады. Или России. Не всё ли ему равно. Он ещё не родился. Это великое, полное знамений событие произойдёт завтра.
Кошка мяукнула за дверью. Какой у неё резкий голос. Спал бы да спал ещё под пуховым одеялом, скрестив на груди руки. Сон растаял, видение какой-то лучезарной местности, в теневую полоску, под пролетающими облаками.
Задёргивая штору она говорит: вечер. Но и безысходная мутность воздуха, и тускло светящееся…
Конечно, я помню, что кто-то уже пытался вращать этот лунный диск, топя указательный палец в лунках кратеров, и набирая некий астрономический номер… Но абонент всё не отзывался…
— Мне и так холодно, — говорит Л., продолжая задёргивать винновишнёвую тяжёлого бархата штору. — Телефон как телефон. На тумбочке, — и уходит, колыхнув платьем.
Будильник!.. Сон забывается сразу, как обрывки метели. Ладонь, взлетая, накрывает звенящую на тумбочке тварь. Захватив бритвенный прибор, направляюсь в ванную. Разбуженная, появляется и Л., в ночной сорочке, почёсывает бок, глаза закрыты.
— Ты что, спать очень хочешь? — говорю ей.
— Нахал, не стыдно издеваться над бедной женщиной, — приоткрывает один глаз. Но веки у неё сами собой слипаются, и она наощупь, по стенке, движется к туалету.
В тёплом пальто, в шапке с опущенными ушами, я решительно толкаю дверь парадной и пускаюсь во вьюжное море, где призрачно, в мыле метели плывут автобусы.
У твоей логики железное чувство локтя, — говорю я. Ведь ты пишешь не тогда, когда тебе хочется, а когда ты берёшь перо и бумагу. И что за наваждение! Ты опять и опять возвращаешься к этой теме, к этому месяцу, в эту замкнутость. Затягивает и не отпускает этот роковой круговорот.
Утро, утро. Сел с остриём, полным чернил, за тетрадь. Нарастание непредсказуемого. Тени снов, брошенные на страницу. Чьё-то письмо ко мне.
Фразы капризней, чем погода. Я ли их пишу? Это они меня пишут. Февральская фраза уже с утра завывает в мутном небе, приветствуя моё пробуждение, качается и машет ураганными деревьями над заснеженной землёй.
Серая полосатая кошка, пригнув хвост, перебегает дорогу, ветер рвёт клочками шерсть у неё на спине.
Сижу в уюте, пью чай, смотрю в окно. Трёх чашек чифирного чая хватает на минуту, чтобы разогнать тучи, открыв в мозгу ослепительную прорезь лазури, и воодушевить меня на три фразы, летящие за край листа. По чашке на фразу. Ведь мой счёт только до трёх, до трёх ворон, летящих за край страницы. И всё. Порыв обрывается. Так и пишу. Так и живу. Мечтаю написать какую-то небывалую книгу и удивить весь мир. А книга никак не начинается. А, может быть, и ничего у меня не начинается? И жизнь? Белый бессмысленный лист передо мной.
— Что ты?
— Ничего. Ухожу.
Сумрачный ворон бровей, взмахнув прощальными крыльями, улетает в зимнюю ночь.
Остаюсь один. Лицо в ледяном омуте зеркала. Трудно поверить, что это призрачное действительно существует. И страшно в комнате после ухода женщины. Она дарит не любовь и не мучение, большее — чувство реальности.
Путешествую через восьмиметровую пустыню комнаты, от одного стекла к другому, к окну.
Может быть, стекло я люблю больше, чем то, что по эту или по ту его сторону? Прозрачность и холодок моему горячему лбу.
Что там? Фонарь обуреваем метелью. В его жёлтом свете клубится и взвивается рой снега. В моём взгляде этот снежный хаос то сливается и вытягивается в нити, то опять рассыпается на отдельные обезумевшие хлопья. Все они кажутся мне с хвостами, как маленькие кометы.
Стол. Всё тот же завораживающе белый лист бумаги. С тех пор, как перебрался сюда (сколько лет!), в эту четырёхклеточную, влип, как улитка. Мебель приросла, книжный шкаф, стол, картинка с лодкой над нашей кроватью, изображена пустая лодка, прибитая к берегу, на мелководье, и море под грозовыми клубящимися тучами, такое мрачное море…
Слушай, а может, ты недоносок? Что ты сидишь с постной рожей, мучаешься, смотришь в окно? Грустное полусущество, сгусток тумана. А, может, ты спишь? Что тебе снится? Снегопад в тишине? Или ты бодрствуешь? Что ты не мычишь и не телишься? Если бы ты молчал, или говорил, но ты не говоришь, и не молчишь. Невозможно же слушать твой тихий скулёж, твой жалобный вой, и днём и ночью, как завывание ветра. До чего же ты несносен.
Если бы ты был горяч, тобой можно было бы отапливать квартиру, будто ты батарея отопления.
Если бы ты был холоден, в тебе можно было бы хранить продукты, как в холодильнике.
Но в том-то и горе, что ты не холоден и не горяч. Что тебе мир, и что ты миру?.. Здесь ты или не здесь? Кто же это скажет с полной определённостью… Сгусток тумана, порыв ветра, взмах метели.
Книга всё ещё открыта на феврале. Перевёрнута новая страница холода. Фраза опять пытается начать повествование. Д лительность слов в зимнем траурном мире. Никто не знает, чем всё это кончится. Никто не знает.
С улицы в раскрытую форточку пахнуло свежим снежком.
Что-то такое со мной случилось… Отмечу: двадцать второе. И ещё: хмурая цифра сорок пять.
Слово повело рукой по бумаге, чёрным по белому. Ах, Боже мой, ну что тебе, слово, от меня надо? Спал бы я себе, спал. И куда ты меня занесёшь, слово, как заносит поля снегом? Как заносит ворону в безбрежье зим? Как заносит забвеньем?..
Время темно.
Тяжёлые винно-вишнёвые шторы уже отдёрнуты. Вот оно — окно в мир.
Откуда я знаю: большой я или маленький? Странное ощущение — вот и всё. Я родился, и оно родилось вместе со мной. Я-то, кажется, меняюсь (рожа в зеркале), а вот оно — такое странное, никак мне его не понять. То живу себе, забываясь, даже и не замечаю его, а то… Словно меня и нет, а есть только Оно, только Оно.
Может быть, после всего кто-то меня спросит: что же ты делал между двумя большими снами? А что я отвечу? Что пытался понять это странное ощущение своего бодрствования, понять, что, как это вот я не сплю?.. Да так ничего и не понял…
Я простираю руки. Смеётся. Совсем близко. Глаза так и брызжут весёлыми искорками. Но руки (мои) остаются в пустоте. Пальцы изумлённо растопырены, что не ощущают тело женщины. В зеркале вытянутое моё (идиот!), два глаза. Опять что-то не так. Я достаю (думал, очки) белый бинокль! Как в театре! Как во сне! Л. стоит в дальнем углу комнаты, опирается о стол. И её усталое мрачное лицо было бы странно подозревать в улыбке.
Иду по ковру в пышных персидских цветах, огибая кресло в розовой накидке с бахромой, беру за локоть (хрупкий, фарфоровый), спрашиваю:
— Неприятности?
Л. молчит. Сумрачно смотрит, окно, отдёрнут тюль, берёза, обнажённая, февральская, на уровне нашего третьего этажа, волосы-веточки косо в сторону. Ветер. Глаз Л. грустный, зеленовато-серый, крапинка у зрачка.
— Ну что ты молчишь. Подари хоть словечко.
Она, скользнув взглядом:
— Вот. Новый утюг.
Теперь вижу; и правда — на столе квадратная коробка, разворачиваю, треща картоном, извлекаю. Утюг! Пузатый. Ручка из чёрной пластмассы, новенький никель.
— Где это ты? Такое сокровище!
Но Л. молчит, взгляд в призрачное окно, в надежде, что где-то там тусклый разговор превратится в жар-птицу.
Вот, думаю, и я… Смотрю в цветное стекло составленного из фраз витража, и что мне улыбается?..
— Ужинать будем? — касаюсь ладонью её плеча. В ней вдруг что-то ломается, уткнулась мне в грудь, разражается рыданиями.