— Знаешь, я сейчас подумал — до чего ты изменился! Помню тебя молодым парнем в шинельке, а теперь государственный человек. Вот ты сейчас рассказывал: строил, строил. И все шел в гору. А мне как рассказать? Был я работник международного рабочего движения, и всюду друзья, рабочие-коммунисты. А сегодня фашистские банды немцев, румын, итальянцев подходят к Волге, к той Волге, где был я комиссаром двадцать два года назад. Вот ты говоришь — понастроил заводов, сады сажал, вот у тебя семья, дети. А почему меня жена бросила? Почему? Не знаешь? Нет, брат, я что-то не то говорю… А ты изменился! Удивительно!
Пряхин сказал:
— Люди растут, меняются, чему же удивляться? А знаешь, тебя я сразу узнал, вот вижу тебя таким же, каким знал. Вот такой ты был двадцать пять лет назад, когда на фронт {13} ездил царскую армию взрывать.
— Ну что ж! Такой был, таким и остался. Времена меняются, а я нет. Не умею я меняться. Меня ругали за это. Ты скажи, это хорошо или плохо? Как это мне, приплюсовать нужно или, наоборот, вычесть?
— Все ты на философию сводишь. И в этом ты не изменился.
— Ты не шути. Времена меняются, но человек ведь не патефон — то одну пластинку играет, то другую. Не получится у меня.
— Большевик должен делать то, что нужно партии, а значит — народу. Раз он по-партийному понял время, следовательно, линия его правильная.
— Я из окружения шел — двести человек с собой вывел. А почему, как я их вел? Верили! В душе чувствовал — революционная вера, а голова седая. Шли за мной! Ничего мы не знали в немецком тылу, а немцы в деревнях говорили: «Ленинград пал, Москва сдана, армии нет, фронта нет — все кончено». А я двести человек вел на восток, опухших, оборванных, дизентерийных, но шли с гранатами, пулеметами, ни одного безоружного не было. За человеком, у которого патефон внутри заведен, в страшный час не пойдут. Да он и не повел бы. Ты не всякого пошлешь к немцу в тыл? Верно ведь?
— Это правильно.
Крымов встал и прошелся по комнате.
— Вот то-то, что правильно, дорогой мой.
— Сядь, Николай. Послушай! Надо жизнь любить, всю — и землю, и леса, и Волгу, и людей наших, и сады наши. Жизнь просто любить надо. Ты ведь разрушитель старого, а вот строитель ли ты? Но, как говорится, давай перейдем с общего на частное. Собственная жизнь твоя разве построена? Сижу на работе — и вдруг вспомню: вот приеду домой, подойду к детям, наклонюсь, поцелую — хорошо ведь! А женщине, жене много нужно, и дети ей нужны! Нет! Меня бешенство охватывает! Вот к этому городу, где вся сила вложена, разбойники подошли. Лапать все станут руками? Не будет этого!
Дверь приоткрылась, в комнату вошел Барулин. Он молча ждал, внимательно слушая, пока Пряхин закончит свою речь, потом кашлянул и сказал:
— Иван Павлович, пора вам на Тракторный ехать!
— Ладно, еду,— сказал Пряхин и, посмотрев на часы, поднялся.— Товарищ Крымов. Николай, ты посиди, не спеши, словом, послушай меня, отдохни. А захочешь уйти, можешь. Тут подежурят, пока я съезжу.
— Я тоже поеду. Как там машина моя, не пришла?
— Пришла, я только что внизу был,— сказал Барулин.
Пряхин, улыбаясь, подошел к Крымову и сказал:
— Знаешь, я тебе искренне советую остаться, посиди!
— Что так, почему советуешь?
— Видишь ли, твою натуру я знаю — к Шапошниковым ты ни за что не пойдешь, гордый! А ведь поговорить вам следует. Право же, следует.— Он наклонился к уху Крымова и сказал: — Ты ведь любишь ее, чего уж там.
— Постой, постой,— сказал Крымов.— Зачем мне тут сидеть?
— Она придет сюда, поговорите, чего тебе. Я передал Шапошниковым, что ты здесь у меня будешь. Вот спорить готов, придет.
— Что ты, зачем? Я не хочу ее видеть.
— Врешь.
— Вру — хочу ее видеть. Но это не нужно. Что она мне скажет, зачем придет — утешать меня? Не хочу, чтоб меня утешали.
Пряхин покачал головой:
— Я советую поговорить, встретиться. Должен воевать за свое счастье, если любишь.
— Нет, не хочу. Да и не время. Если жив останусь, может быть, и встретимся.
— Смотри, а я думал, помогу тебе личную жизнь наладить.
Крымов подошел к Пряхину, положил ему руки на плечи и сказал:
— Спасибо, дорогой мой.— Он улыбнулся и добавил негромко: — Но знаешь, мое личное счастье уж, видно, не наладить, даже с помощью секретаря обкома.
— Что ж, тогда давай поехали,— проговорил Пряхин.
Он позвал Барулина и сказал ему:
— Если тут придет один молодой, красивый товарищ женского пола, будет спрашивать товарища Крымова, передайте, что просил извинить, по срочному делу вызван в свою часть.
— Нет, товарищ Барулин, не надо извиняться, скажите: уехал и ничего не просил передать.
— О, брат, тебя, видно, крепко припекло,— сказал Пряхин, идя к двери.
— Ой, крепко,— сказал Крымов и пошел за ним следом.
18
Перед вечером, 20 августа, к Александре Владимировне пришел после работы старик Андреев. Александра Владимировна хотела угостить его витаминовым чаем из шиповника, но он очень спешил, отказался даже сесть.
— Уезжать надо вам,— проговорил Андреев и рассказал Александре Владимировне, что утром на завод пришли ремонтироваться танки и лейтенант, командир танка, сказал, что немцы перешли через Дон.
— А вы собираетесь ехать? — спросила Александра Владимировна.
— Нет, я не поеду.
— А семья?
— Семья послезавтра поедет.
— А если немцы придут и вы окажетесь отрезанным от семьи?
— Что ж делать, окажусь отрезанным. Вот и товарищ Мостовской остается, а он меня постарше,— отвечал Андреев и повторил: — А вы уезжайте, Александра Владимировна. Я понял, дело не на шутку пошло.
После ухода Андреева Александра Владимировна стала вынимать из шкафов белье, обувь, раскрыла сундук, в котором лежали пересыпанные нафталином зимние вещи. Потом она сложила вещи обратно в шкафы и принялась отбирать в чемодан письма, книги, фотографии. Она разволновалась и все время завертывала самокрутки из крупного зеленого самосада. Самосад горел в папиросах, как горят в печи сырые сосновые дрова — со стрельбой, искрами, шипением.
Когда Мария Николаевна вернулась с работы, вся комната была полна табачного дыма.
Александра Владимировна спросила ее:
— Нового ничего? Что в городе слышно? — И озабоченно сказала: — Я решила понемногу начать укладываться. Никак не могу найти письмо о смерти Иды Семёновны. Просто несчастье, Серёжа спросит с нас.
Мария Николаевна стала успокаивать мать:
— Да ничего особенного нет. Вас, вероятно, эти взрывы напугали. Степан был в обкоме — все остаются, работа идет полным ходом. Отправляют только детские дома, больницы, ясли. Я послезавтра поеду в Камышин с тракторозаводским детдомом, договорюсь в райкоме о помещениях и через два дня вернусь машиной домой, тогда мы и обсудим, как и что, но, уверяю вас, нет никаких оснований так торопиться.
— Да помоги ты мне это письмо разыскать, куда оно делось, просто несчастье,— что я Серёже скажу?
Они стали перебирать бумаги, письма, открывать ящики столов.
— Не у Жени ли оно? Вот, кстати, она пришла.
Евгения Николаевна, войдя в комнату, вдохнула дымный воздух и, сделав страдальческое лицо, показала сестре, что дышать в комнате нечем, развела руками. Вслух делать замечание матери она боялась.
— Ты не брала письма о смерти Иды Семёновны? — спросила Александра Владимировна.
— Брала,— ответила Женя.
— О господи, я весь дом перевернула, дай его мне.
— Я его отослала Серёже,— громко, сердясь на то, что по-ребячьи смутилась, ответила Женя.
— Почтой? Ведь оно может пропасть,— сказала Александра Владимировна.— Как же ты могла, да и вообще ведь мы решили не посылать ему пока. Вот ему выпало в семнадцать лет одному пережить такой удар, да сидя в окопах, среди чужих…
— Я послала не почтой, а с оказией, ему передадут письмо прямо в руки,— сказала Женя.
— То есть как это в руки? — крикнула Маруся.— Ведь мы, кажется, решили не сообщать ему… Это было наше общее решение! Что за анархизм такой, что за дурость!
— Я поступила так, как нужно,— сказала Женя.— Он на смерть пошел, а мы с ним в бирюльки играем.
Маруся на миг почувствовала такую злость к Жене, что ей больно стало смотреть на нее от желания сказать сестре грубое и жестокое слово.
— Хватит, девочки,— сказала Александра Владимировна,— хватит, вы мне обе надоели: и партийная, и беспартийная. Маруся, так, значит, ты в городе и на заводе не слышала ничего тревожного?
— Нет, абсолютно. Я ведь говорила вам, как все настроены.
— Странно. Приходил час назад Андреев. Какой-то военный чинил на заводе танк и сказал: «Кто может, пусть скорей уезжает за Волгу. Немцы вчера переправились через Дон…»
— Не понимаю, это, по-видимому, глупости, в городе относительно спокойно,— повторила Мария Николаевна.