Вдруг издали послышался хорошо знакомый бойцам голос командира роты Крякина. Раскаты его приближались.
— Опять народ точит,— с изумлением сказал лежавший у входа боец Градусов.— Шел ведь с нами пехом, я думал, он хоть на полсутки свалится, отстанет.
Градусов плачущим голосом проговорил:
— Пусть хоть расстреливает, все равно не встану!
— Встанешь,— злорадно сказал аспирант Ченцов, словно ему самому не придется встать вместе с Градусовым.
Градусов сел и, оглядывая лежащих, проговорил:
— Ох, солнцем палимые мы.
Его пухлая шея и веснушчатые руки совершенно не поддавались загару, а лишь побагровели, словно ошпаренные. Большое потное веснушчатое лицо тоже было ярко-красно и выражало страдание.
Рядом с блиндажом внятно проговорил Крякин:
— Надеть сапоги, строиться!
Поляков, который, казалось, спал, быстро привстал и принялся наворачивать портянку. Ченцов и Градусов, охая от прикосновения заскорузлых портянок к растертым ступням, стали натягивать сапоги.
И Сергей — ему минуту назад казалось, что нет в мире силы, которая могла бы заставить его пошевелиться («умру от жажды, но не пойду искать воду»),— тоже молча, быстро стал навертывать портянки, натягивать на ноги сапоги.
Вскоре рота выстроилась, и Крякин прошел перед строем, начал перекличку. Это был скуластый человек небольшого роста, с широким ртом, увесистым носом и бронзовыми глазами. До войны он работал районным инспектором противопожарной охраны, и некоторым из ополченцев приходилось с ним встречаться на работе. В мирную пору помнили его человеком тихим, даже робким, услужливым, постоянно улыбающимся; ходил он в зеленой гимнастерке, подпоясанной тонким ремнем, и в черных брюках, заправленных в сапоги. Но вот его назначили командиром роты — и все его житейские взгляды, свойства характера, до которых раньше мало кому было дела, вдруг стали необычайно важны для десятков молодых и пожилых людей. Видимо, он давно уж считал себя способным управлять людьми, но так как он был слаб и не уверен в себе, управлять людьми мог лишь жестокими, строгими средствами. Серёжа Шапошников слышал однажды, как Крякин говорил Брюшкову, командиру взвода:
— Разговаривать надо уметь. Я вот слышал, как ты бойцу сказал: «Почему у вас пуговица не пришита?» Хуже нет говорить — «почему». Он сразу же тебе скажет: иголку потерял, нитки нет, я докладывал старшине,— заговорит тебя. А надо с ним вот…— Он коротко, быстро и хрипло произнес: — Пришить пуговицу!
И действительно, казалось, он не слова произнес, а толкнул человека в грудь.
И сейчас, хотя сам Крякин едва стоял на ногах, он заставил людей построиться, отчитывал за неправильное равнение, нечеткий голос при перекличке и лишь после этого устроил проверку оружия и обнаружил, что у ополченца Илюшкина не оказалось штыка при винтовке.
Илюшкин, высокий угрюмый малый, нерешительно шагнул из рядов, и Крякин спросил его:
— Что я отвечу, если высшее командование меня спросит: «Командир третьей роты, где вверенный вам командованием штык от винтовки номер шестьсот двенадцать тысяч сто девяносто два?»
Илюшкин покосился на стоявших за его спиной ополченцев и молчал, ответить на вопрос высшего командования было трудно. Крякин стал расспрашивать командира взвода и выяснил, что во время короткого отдыха комвзвода видел, как Илюшкин рубил штыком ветки, чтобы укрыться от солнца, да и сам Илюшкин вспомнил об этом,— очевидно, при команде подъема он забыл захватить штык.
Крякин велел ему вернуться к месту стоянки и разыскать штык. Илюшкин, медленно шагая, пошел в сторону города, и Крякин негромко и веско крикнул ему вслед:
— Веселей, Илюшкин, веселей!
И все время, пока он держал утомленных людей на солнечном припеке, в глазах его было выражение суровой одухотворенности, ему казалось, что и он и они в эти минуты становятся лучше.
— Градусов,— сказал Крякин и, раскрыв оранжевый планшет, достал сложенный вчетверо лист бумаги,— снесите донесение в батальон, вот в ту балочку, четыреста пятьдесят метров отсюда.
Вернулся Градусов бодрым шагом и, забравшись в блиндаж, рассказал, что командир батальона, прочтя рапорт, сказал начальнику штаба: «Что этот Митрофан устраивает смотры среди открытой степи, авиацию хочет навлечь? Я ему напишу словцо — последнее предупреждение».
Вот это словцо в сером конвертике и принес Градусов, шагая от батальонного командного пункта торопливой, бойкой походкой.
В первый день горожанам-ополченцам показалось, что в степи стоять невозможно: не было ни воды, ни кухонь, ни застекленных окон, ни улиц, ни тротуаров… Было много суеты, тайного уныния, шумных распоряжений. Казалось, что об ополченских частях никто не помнит, так они и останутся стоять в степи, всеми забытые. Но в первый же вечер из Окатовки пришли босые мальчишки и девушки в белых платочках, послышалось пение, смех, заиграла гармонь, среди ковыля забелела лузга тыквенных семечек. И сразу степь обжилась. Оказалось, что в балке, среди кустарников, есть богатый и чистый родник, появились ведра, и откуда-то даже прикатили бочку из-под бензина. На цепких колючках шиповника, на кривых шершавых лапах низкорослых степных груш и вишен, росших по крутому склону балки, затрепетала желтая бязь стираных солдатских портянок и рубах. Откуда-то стали появляться арбузы, помидоры, огурцы. Потянулся среди травы в сторону города черный телефонный провод. На вторую ночь пришли трехтонные грузовики с завода, привезли новые, только что выпущенные из цехов минометы, патроны, мины, пулеметы, бутылки с горючей жидкостью, пришли полевые кухни, через час прибыли две артиллерийские батареи. В этом появлении в ночной степи оружия, сделанного на сталинградских заводах, хлеба, выпеченного хлебозаводом, было что-то непередаваемо трогательное и волнующее. Ополченцы — рабочие Тракторного завода, «Баррикад», «Октября» — щупали стволы пушек, и казалось, пушечная сталь, полная дружелюбия, передает привет от жены, соседей, товарищей, от цехов, улиц, садиков и огородов, от всей жизни, что осталась за плечами. А хлеб, прикрытый плащ-палатками, был теплый, как живое тело.
Ночью политруки стали раздавать ополченцам «Сталинградскую правду».
Через два дня люди обжились в блиндажах, окопах, протоптали тропинки к роднику, определили, что в степи хорошо, что дурно. Стало минутами забываться, что враг подходит; казалось, так и будет идти жизнь в тихой степи, серой, седой и пыльной днем, синей в вечернюю пору. Но ночью мерцали в небе два зарева — одно от пожаров, второе над заводами, да сливался в ушах рабочий грохот, доносившийся с Волги, и гул артиллерии и бомбовых ударов с Дона.
20
Серёжа из привычных, домашних условий попал в среду чужих людей, в обстановку чуждых ему отношений и подчас жестоких физических лишений.
Даже взрослые, житейски опытные люди, попадая в тяжелый переплет, замечают, как нарушаются многие их представления, как недостаточен их опыт жизни и знание людей в новых, особо суровых и необычных условиях. И Серёжа с первых же дней почувствовал, насколько непохожа жизнь на то, что он знал о ней из школьного и домашнего опыта, книг и собственных маленьких наблюдений. Однако удивительным оказалось не это, удивительным оказалось другое: постепенно, с течением времени, немного привыкнув к огромному вороху новых поразительных и неожиданных ощущений, познав усталость, наслушавшись многословной брани, то злой, то добродушной, познав всю простоту солдатских желаний и нравов, познав суровую власть сержанта и старшины, он ощутил, что его духовный мир не развалился, а продолжал существовать, устоял. Все, что дала ему школа, учителя, товарищи, все полученное от жизни и от чтения книг — уважение к труду, правдивости, свободе,— все это не рухнуло в буре войны, захватившей его семнадцатилетний ум и сердце. Странно было представить себе седую голову Мостовского, строгие глаза и белый воротничок бабушки здесь, среди дорожной пыли, криков команды и ночных солдатских разговоров. Но линия духовной жизни, которой он следовал, не поломалась, не согнулась, а, наоборот, напружилась, сохранила свою прямизну.
По мере приближения к фронту быстро менялись ополченские знаменитости и авторитеты. В первые бестолковые дни, когда ополченцев поселили в казармы, и занятия не были налажены, и день заполнялся составлением и проверкой списков, суетливыми разговорами и хлопотами об увольнительных записках,— развязный, житейски умелый и ловкий Градусов заслонил собой всех.
С первого часа после записи в ополчение и прихода в казарму Градусов веско повторял:
— Я в роте долго болтаться не буду, откомандируюсь.
И действительно, со спокойным умением он стал добиваться откомандирования из роты; знакомые у него оказались всюду — и в ополченском штабе, и в штабе округа, и в хозяйственной, и в санитарной части. Он добыл, отпросившись на четыре часа в город, хорошую писчую бумагу и карандаши для канцелярии штаба полка. Заместителю командира полка привез подарок от домохозяек Бекетовского района — хромовые сапоги. Вероятно, он бы и добился перевода в хозяйственную или санитарную часть, если бы не упорство командира роты Крякина — тот не отпускал его, дважды писал объяснительную записку комиссару полка. Командир полка, хотевший взять разбитного Градусова порученцем, махнул рукой и сказал: