происходит его мышление», поскольку «не он мыслит на своем языке, но его язык мыслит им, мысля его вовне»[334].
IV. 3. Такова траектория мысли, исходящей из предположения об исчезновении автора произведения и приходящей к предположению об исчезновении самого произведения, которое вбирается всепоглощающим языком, вековечно выговариваемым тысячами уст[335].
Нетрудно обнаружить у Бланшо и критиков, находящихся под его влиянием и опередивших тех, кто выплыл на волне лакановского структурализма, явный интерес к Пустотам и Зияниям. Очевидно, что у Бланшо[336] этот подход очерчивается вполне ясно: книга как произведение искусства вовсе не представляет собой какую-то вязь непреложных значений, но впервые открывается всякому прочтению как единственно возможному, представая разомкнутым пространством с неопределенными границами, «пространством, в котором, строго говоря, ничто еще не наделено значением и к которому все то, что наделено значением, восходит как к своему первоначалу». «Пустотность произведения… это его явленность самому себе в ходе прочтения», она «отчасти напоминает ту ненаполненность, которая в творческом процессе представала как незавершенность, как схватка разноречивых и разнонаправленных составляющих произведения». Таким образом, в чтении «к произведению возвращается его исконная неустойчивость, богатство его бедности, хлипкость его пустоты, и само прочтение, вбирая в себя эту ненадежность и венчаясь с этой бедностью, претворяется в некий страстный порыв, обретая легкость и стремительность естественного движения». Произведение искусства – «это та силком навязанная свобода, которая его сообщает и которая позволяет истокам, несказанным глубинам первоначал, проступить в произведении, кристаллизовавшись и окончательно закрепившись». И все же, как проницательно отметил Дубровский, у Бланшо еще нет речи о метафизике письма как таковой, об онтологии сцепления означающих, сцепления независимого и самодостаточного, чей стылый порядок предопределен раз и навсегда:
«В противовес структуралистской объективности» Бланшо в своем понимании произведения искусства «исходит из представления о человеке не как объекте познания, но как субъекте радикального опыта, получаемого, схватываемого рефлексивно… В отличие от той “полисемии”, о которой говорят формалисты, неоднозначность языка, по Бланшо, вовсе не связана с функционированием какой-то символической системы, в ней дает о себе знать само человеческое бытие, лингвистика обретает статус онтологии… Бланшо идет глубже простой фиксации антиномий, он их артикулирует… Языковый опыт – это не перевод на язык какого-то другого опыта, например метафизического, он есть сам этот опыт… Когда Бланшо пишет, что “литература это такой опыт, в котором сознанию открывается суть его собственного бытия как неспособность утраты сознания, когда, прячась, уходя в точку какого-то «я», оно восстанавливается – по ту сторону бессознательного – в виде некоего обезличенного движения…”, проступание бытия в опыте литератора вторит его проступанию в опыте феноменолога, как его описывает Сартр… Для Бланшо деперсонализация – диалектический момент, без которого не обходится никакое пользование языком…» И поэтому, «вне всякого сомнения, Бланшо гораздо ближе к Сартру и уж во всяком случае к Хайдеггеру и Левинасу, чем к Леви-Строссу и Барту»140.
Замечания справедливы: Бланшо вкупе с новой критикой, напичканной лакановскими идеями, совершает переход, как показывает вся защитительная речь Дубровского в «Критике и объективности», от рефлексии по поводу субъекта, выявляющегося в движении созидания смыслов, к открытию того факта, что то, что казалось творением смыслов, творением, которое, как предполагалось, должно увенчивать бдение критика на краю разверстой пропасти произведения, годится только на то, чтобы удостоверить ничтожность субъекта и самого произведения перед лицом верховного суверенитета Другого, самоутверждающегося в плетении дискурса.
Но столь ли несходны эти движения, как кажется? За лакановской теорией Другого определенно угадываются фигуры Сартра и Хайдеггера (подключая сюда и Гегеля), потому что помимо упований на объективность поступи означающих сама неизбежность соотнесения этой поступи с неким порождающим ее Отсутствием выдает присутствие Хайдеггера в самом средоточии лакановской мысли. И та же неизбежность заставляет видеть в статистическом упорядочении сцепления означающих последнюю, но не окончательную возможность структурировать Отсутствие, которое есть само Бытие как различие и которое неизбежно утверждает себя по ту сторону всякой попытки структурной методологии.
V. Лакан: лик Отсутствия
V. 1. Как же случилось, что одно из наиболее строгих и прочных установлений структурализма, статистический анализ цепи, обернулось превознесением Отсутствия?
А случилось это так потому, что схоронившаяся в дискурсе Лакана идея отсутствия предстает как залог онтологической фундаментальности, наделяя все рассуждения о различиях и оппозициях, неизбежные в бинаристской по своему происхождению теории, метафорическим смыслом.
И поэтому следует разобраться с тем, что собой представляет «отсутствие» в координатах бинарной системы. Действительно, в структурированной системе всякий элемент значим постольку, поскольку это этот элемент, а не другой или другие, на которые он указывает, тем самым их исключая. Всякая фонема наделяется значением вовсе не благодаря своим физическим качествам, но в связи с той валентностью, самой по себе пустой и невесомой, которую она обретает в системе фонем. Но в конечном счете, для возникновения смысла необходимо присутствие, наличие одного из членов оппозиции. А если его нет, то и отсутствие другого никак не обнаруживается. Оппозициональное отсутствие становится значимым только в присутствии какого-то присутствия, его выявляющего. Или, лучше сказать, пустое пространство между двумя сущностями, которых нет, обретает значение только в том случае, если все три значимости – «да», «нет» и пустое пространство между ними – взаимообуславливают друг друга. В данном случае, как показывает Рикёр, мы имеем дело с диалектикой присутствия и отсутствия. Когда Соссюр утверждает, что в языке нет позитивных сущностей, он исключает возможность рассмотрения физических звуков или идей, но не актуальных валентностей. Отсутствие, о котором говорят структуралисты, касается двух вещей: 1) не имеет значения, чем именно выражены «да» или «нет», но важно, чтобы сущности, замещающие эти валентности, сопрягались друг с другом; 2) как только сказано «да» или «нет», это «да» или это «нет» обретает свой смысл только ввиду отсутствия другого элемента. Но что во всей этой механике значимых оппозиций, в конечном счете, главное, так это то, что она дает нам систематическую возможность узнавать то, что есть, по тому, чего нет. Важно не само по себе Различие с заглавной буквы, гипостазированное и превратившееся в метафору чего-то устойчивого и пребывающего над любыми оппозициями. Структуралистское отсутствие говорит нам о том, что на месте того, чего нет, появляется что-то другое. Напротив, у Лакана, судя по всему, всякая представленная вещь имеет смысл только постольку, поскольку выявляет само Отсутствие, что роковым образом обессмысливает то, что наличествует.
И все это из-за того, что формирование цепи означающих как последовательное различение того, что есть, и того, чего нет, обусловливается изначальным разрывом, ущербностью, первородным грехом, в связи с чем «Я» может быть определено