— Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Немировича-Данченко. (Пауза). Что? Умер?! Тоже умер? Когда?.. Понимаешь, тоже сейчас умер…
(Е. Булгакова, Воспоминания)Это — пародийное отражение реальных его контактов с вождем. («Что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал?» — «Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!»).
В записи К.Г. Паустовского пародия как будто уже совсем оторвалась от реальности:
— Понимаешь, Миша, все кричат — гениальный, гениальный. А не с кем даже коньяку выпить!.. Садись, Миша. Чего ты грустный? В чем дело?
— Да вот пьесу написал.
— Так радоваться надо, когда целую пьесу написал. Зачем грустный?
— Театры не ставят, Иосиф Виссарионович.
— А где бы ты хотел поставить?
— Да конечно, в МХАТе, Иосиф Виссарионович.
— Театры допускают безобразие! Не волнуйся, Миша. Садись. — Сталин берет телефонную трубку.
— Барышня! А барышня! Дайте мне МХАТ! МХАТ мне дайте! Это кто? Директор? Слушайте, это Сталин говорит. Алло! Слушайте!
Сталин начинает сердиться и сильно дуть в трубку.
—Дураки там сидят в Наркомате связи. Всегда у них телефон барахлит. Барышня, дайте мне еще раз МХАТ. Еще раз, русским языком вам говорю! Это кто? МХАТ? Слушайте, только не бросайте трубку! Это Сталин говорит. Не бросайте! Где директор? Как? Умер? Только что? Скажи, пожалуйста, какой нервный народ пошел!
(К Паустовский. Книга скитаний)Это, пожалуй, уже даже не пародия, а гротеск. Но и за этим гротеском тоже — вполне реальная ситуация:
На спектакле «Горячее сердце» в правительственной комнате за ложей глава театра Немирович-Данченко и обходительный царедворец с изысканными манерами, актер Подгорный, еще недавно встречавший здесь великих князей, принимали теперь кремлевских гостей. В антрактах велись непринужденные разговоры. Сидя на диване перед круглым столиком с цветами, бутылками вина и вазами фруктов и поднося спичку к трубке, вождь обронил, будто невзначай: «А почему давно не идут «Дни Турбиных» драматурга Булгакова?» Словно бы он не знал, точно не слышал того свиста и улюлюканья, под который еще недавно пьеса была снята из репертуара всех театров страны Главреперткомом. Будто не читал в газетах призыва через всю полосу — «Долой булгаковщину!..»
Подгорный поддержал игру: «В самом деле, давно эту пьесу не давали… Декорации, Иосиф Виссарионович, требуют подновления…»
Вождь сел в черную машину с провожатыми и уехал, а Немирович и Подгорный молча переглянулись. Ба! Вот так история! Как прикажете понимать? И на всякий случай порешили выждать.
Но долго ждать не пришлось. Не прошло и недели, как в театр позвонил Авель Енукидзе и сказал, что товарищ Сталин интересуется, когда он может посмотреть «Турбиных»?
Тут уже Владимир Иванович не поглаживал неторопливо свою красивую бороду. Тут забегали, засуетились, артисты стали вспоминать текст, назначили срочные репетиции, извлекли и подновили начавшие плесневеть и осыпаться в сарае декорации…
(В. Лакшин. Булгакиада. В кн.: В. Лакшин. Голоса и лица. М. 2004. Стр. 463 — 464)В натуре от сталинского (енукидзевского) звонка никто не умер, даже в обморок не упал. Но суматоха была большая. А пародийная реплика Сталина в этой гротескной булгаковской сцене — «Понимаешь, Миша, все кричат — гениальный, гениальный. А не с кем даже коньяку выпить!» — в сущности, представляет не что иное, как иронический перифраз той самой — реальной — реплики Сталина: «Нам бы нужно встретиться, поговорить…»
Не без некоторых к тому оснований можно даже сказать, что все эти устные рассказы Булгакова о его мифических отношениях со Сталиным являют собой не что иное, как трансформацию той сталинской фразы в развернутый иронический сюжет.
Казалось бы, из этого с несомненностью следует, что в искренность сталинского желания встретиться с ним и поговорить Булгаков давно уже не верил?
Пожалуй, что так. И все-таки — верил.
И не потому, что был так уж наивен, а потому, что для этой веры у него были — во всяком случае, могли быть — весьма серьезные основания.
* * *
Известно, что «Дни Турбиных» Сталин смотрел 15 раз. Эта цифра зафиксирована в театральных протоколах. Много писавший о Булгакове критик В. Лакшин, детство и юность которого протекали в непосредственной близости к МХАТу (родители его были артистами этого театра), считал, что цифра эта сильно занижена, поскольку вождь неоднократно приезжал на «Турбиных» в середине или к концу спектакля, и эти его посещения театра официально не фиксировались. Но и официальная цифра впечатляет. Пятнадцать раз приезжать на один и тот же спектакль — это поразительно много. Сильно, видать, этот спектакль чем-то его зацепил.
Чем же?
Художественные вкусы вождя особой тонкостью и глубиной восприятия, как мы знаем, не отличались. Многие его оценки (я имею в виду Сталинские премии, в присуждении которых его слово было, разумеется, решающим) были обусловлены соображениями скорее политическими, чем художественными. Но были у него и свои художественные пристрастия. Например, Ванда Василевская.
— Какое ваше мнение о Ванде Василевской как о писателе? — спросил Сталин в конце разговора. — В ваших внутриписательских кругах? Как они относятся к ее последнему роману?
— Неважно, — ответил Фадеев.
— Почему? — спросил Сталин.
— Считают, что он неважно написан.
— А как вообще вы расцениваете в своих кругах ее как писателя?
— Как среднего писателя, — сказал Фадеев.
— Как среднего писателя? — переспросил Сталин.
— Да, как среднего писателя, — повторил Фадеев. Сталин посмотрел на него, помолчал, и мне показалось, что эта оценка как-то его огорчила.
(К. Симонов. Глазами человека моего поколения. В кн.: Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 383)При всем при том, однако, нельзя исключать, что Булгакова Сталин отметил и выделил именно как художника.
Е.С. Булгакова в своем дневнике вспоминает рассказ Александра Николаевича Тихонова:
Он раз поехал с Горьким (он при нем состоял) к Сталину хлопотать за эрдмановского «Самоубийцу».
Сталин сказал Горькому:
Да что! Я ничего против не имею. Вот — Станиславский тут пишет, что пьеса нравится театру. Пожалуйста, пусть ставят, если хотят. Мне лично пьеса не нравится. Эрдман мелко берет, поверхностно берет. Вот Булгаков! Тот здорово берет! Против шерсти берет! (Он рукой показал — и интонационно). Это мне нравится!
Тихонов мне это рассказывал в Ташкенте в 1942 году и в Москве после эвакуации…
(Дневник Елены Булгаковой. М. 1990. Стр. 301)Нельзя тут сбрасывать со счета и магическую силу блистательного мхатовского спектакля, изумительную игру актеров, в частности Николая Хмелева, игравшего Алексея Турбина.
И об этом тоже есть запись в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой:
Вечером у нас Хмелев… Разговоры о пьесе… Рассказ Хмелева. Сталин раз сказал ему: хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики (турбинские) Забыть не могу!
(Воспоминания о Михаиле Булгакове. М. 2006. Стр. 272)Еще одним и, может быть, самым впечатляющим свидетельством того мощного воздействия, какое оказала на Сталина пьеса Булгакова «Дни Турбиных», может служить такое наблюдение (лучше сказать — догадка):
В недавние годы смотрел я во МХАТе посредственную постановку нынешних «Турбиных». И вдруг вздрогнул: на лестнице в гимназии Алексей Турбин, обращаясь к юнкерам, сказал слова, напомнившие чью-то другую, известную-известную, знакомую с дней войны интонацию: «Слушайте меня, друзья мои…».
Господи, да как же я сразу не узнал? Это же знаменитое сталинское: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Кто из современников минувшей войны, начиная от тогдашних школьников, не помнит этой речи 3 июля 1941 года, когда, собравшись, наконец, с силами после острого приступа малодушия и растерянности, яростной обиды на судьбу и обманувшего его Гитлера, Сталин приехал из своего загородного убежища, чтобы произнести эти слова, воззвать к стране, заметная часть территории которой уже была захвачена врагом…
Помню, как слушали мы, дети сорок первого года, под черной бумажной тарелкой репродуктора это, непохожее на торжественные сталинские доклады и недавние речи о бандах троцкистско-зиновьевских двурушников, выступление… Помню тягостные паузы в репродукторе и как что-то звякало, то ли зубы о стакан, когда он отпивал воду, то ли чайная ложка. Оратор волновался перед микрофоном, как, может быть, ни разу в жизни, и оттого говорил с еще более сильным акцентом… Текст речи, который он привез с собой теперь в Кремль, он обдумал за последние бессонные ночи на даче в Волынском. Он знал, что говорить надо коротко, а начать как-то особенно, необычно, сразу завоевав все души, и он сказал: «Товарищи! Граждане!.. Братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои!»