«Братья и сестры» возникло в его сознании, потрясенном несчастиями последних дней, невольно, как отдаленное воспоминание детства и юности. Это были те трогающие равенством и умиротворением слова священника, его обращение к братьям и сестрам во Христе, которые он привык слышать в семинарской церкви в Тифлисе.
А следом невольно подвернулись под язык знакомые интонации булгаковской пьесы: «К вам обращаюсь я, друзья мои…».
(В. Лакшин. Булгакиада. В кн.: В. Лакшин. Голоса и лица. М. 2004. Стр. 268-269)Это уже, так сказать, на уровне подсознания. Но и вполне сознательные высказывания Сталина на эту тему не скрывают острой его заинтересованности и пьесой и спектаклем.
Но это все — в приватных разговорах. Что же касается официальных, публичных высказываний Сталина об этой — так сильно впечатлившей его — булгаковской пьесе, то в них он был весьма сдержан. Можно даже сказать, суров:
Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» — рыба…
Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «Если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.
(Из письма Биллъ-Белоцерковскому)…Взять, например, этого самого всем известного Булгакова. Если взять его «Дни Турбиных», чужой он человек, безусловно. Едва ли он советского образа мысли. Однако… я с точки зрения зрителя сужу. Возьмите «Дни Турбиных», — общий осадок впечатления у зрителя остается какой? Несмотря на отрицательные стороны, — в чем они состоят тоже скажу, — общий осадок впечатления остается такой, когда зритель уходит из театра, — это впечатление несокрушимой силы большевиков. Даже такие люди крепкие, стойкие, по-своему честные в кавычках, как Турбин и его окружающие, должны были признать в конце концов, что ничего с этими большевиками не поделаешь.
(Из выступления на встрече с украинскими литераторами)Каждого, кто читал пьесу Булгакова «Дни Турбиных», утверждение Сталина, что пьеса эта есть «демонстрация всесокрушающей силы большевизма» и главное впечатление, с каким посмотревший ее зритель уйдет из театра, это «впечатление несокрушимой силы большевиков», не может не изумить.
Ничего похожего в этой булгаковской пьесе нету и в помине.
Лариосик поворачивает штепсель, и елка вспыхивает электрическими лампочками. Входят Шервинский, Студзинский и Елена.
Студзинский. Очень красиво! И как стало сразу уютно!
Мышлаевский. Ларионова работа. Браво, браво! Ну-ка, Ларион, сыграй нам марш.
Лариосик выбегает и начинает на рояле бравурный марш. Николка выходит, ложится на диван.
Ну вот, все в полном порядке… Ларион, довольно… Поздравляю тебя, Лена ясная, раз и навсегда. Забудь обо всем, и вообще — ваше здоровье. (Пьет.)
Николка трогает струны гитары.
Лариосик. Огни… огни…
Николка (напевает тихо). Скажи мне, кудесник, любимец богов…
Мышлаевский. Ларион. Скажи нам речь. Ты мастер.
Лариосик. Я, господа, право, не умею. И, кроме того, я очень застенчив.
Мышлаевский. Ларион говорит речь.
Лариосик. Что ж, если обществу угодно, — я скажу. Только прошу извинить: ведь я не готовился. Мы встретились в самое трудное и страшное время, и все мы пережили очень, очень много, и я в том числе. Я ведь тоже перенес жизненную драму. Впрочем, я не то… И мой утлый корабль долго трепало по волнам гражданской войны…
Мышлаевский. Очень хорошо про корабль, очень.
Лариосик. Да, корабль. Пока его не прибило в эту гавань с кремовыми шторами, к людям, которые мне так понравились… Впрочем, и у них я застал драму… Но не будем вспоминать о печалях… Время повернулось, сгинул Петлюра. Мы живы… да… все снова вместе… Елена Васильевна, она тоже много перенесла и заслуживает счастья, потому что она замечательная женщина И мне хочется сказать ей словами писателя: «Мы отдохнем, мы отдохнем…»
Далекие пушечные удары.
Мышлаевский. Так! Отдохнули!.. Пять… шесть… девять…
Елена. Неужто бой опять?
Шервинский. Нет. Знаете что: это салют.
Мышлаевский. Совершенно верно: шестидюймовая батарея салютует.
Далекая глухая музыка.
…Большевики идут!
Все идут к окну.
Николка. Господа, знаете, сегодняшний вечер — великий пролог к новой исторической пьесе.
Студзинский. Для кого — пролог, а для меня — эпилог.
Занавес
Так кончалась у Булгакова последняя — та, что была поставлена МХАТом — редакция этой его пьесы.
В предыдущей ее редакции финал был немного иным. Герои пьесы садились за ломберный столик, начинали тасовать карты. Звучали реплики:
— У меня пиковая девятка…
— У меня, конечно, тоже пики…
Оркестровая музыка за сценой сливалась с Николкиной гитарой. А Николка под гитару пел свою любимую юнкерскую:
Уходят и поютЮнкера гвардейской школы,Их трубы и литавры,Тарелки звенят.Граждане и гражданкиВзором отчаяннымВслед юнкерамУходящим глядят…Бескозырки тонные,Сапоги фасонные…
Но реплика о том, что сегодняшний вечер — пролог к новой исторической пьесе, там тоже была. Только там ее произносил не Николка, а Лариосик. А последнюю реплику — «Кому пролог, а кому эпилог» — не Студзинский, а Мышлаевский.
В спектакле, как он мне запомнился (до войны, подростком, мне посчастливилось его увидеть), в этой финальной сцене вместо Николкиной юнкерской звучала другая песня.
В пьесе ее поют во второй картине первого акта:
Мышлаевский. Давай сюда гитару, Николка, давай!
Николка (с гитарой, поет).
Скажи мне, кудесник, любимец богов,Что сбудется в жизни со мною?И скоро ль, на радость соседей-врагов,Могильной засыплюсь землею?
Лариосик (поет).
Так громче, музыка, играй победу.
Все (поют).
Мы победили, и враг бежит.Так за…
Лариосик. Царя…
Алексей. Что вы, что вы!
Все (поют фразу без слов)
..................................
Мы грянем дружное ура! Ура! Ура!
В тексте пьесы эта песня больше не возникает. Только в финальной сцене — намек на нее:
Николка (напевает тихо). Скажи мне, кудесник, любимец богов…
А в спектакле она возникала не раз — как некий постоянный лейтмотив, звучащий то грустно, то весело:
Так громче, музыка, играй победу.Мы победили — и враг бежит, бежит, бежит…Так за царя, за Русь, за нашу веруМы грянем громкое ура, ура, ура!
В финальной же сцене — после реплики «Большевики идут!» — Мышлаевский, ерничая, запевал:
Так за Совет Народных КомиссаровМы грянем громкое ура! Ура! Ура!
На «демонстрацию всесокрушающей силы большевизма» эта глумливая запевка Мышлаевского была похожа еще меньше, чем Николкина юнкерская из раннего булгаковского варианта.
Да и сам Сталин, надо полагать, пятнадцать раз ходил на этот спектакль не для того, чтобы вынести из него «впечатление несокрушимой силы большевиков». И Хмелев с его черными турбинскими усиками наверняка снился ему по ночам совсем не потому, что эти усики утверждали его в мысли, что «даже такие люди… вынуждены были склониться перед всесокрушающей силой большевизма».
Не отрицая силы художественного воздействия волшебного мхатовского спектакля на чуткую к искусству душу вождя, рискну предположить, что для такого необычайного сталинского интереса к нему была еще и другая, быть может, главная причина.
Неограниченный властелин полумира, создатель государственной машины, с которой не могла сравниться ни одна империя прошлого, земной бог, официальный титул которого (величайший гений всех времен и народов, корифей науки, гениальный полководец, основоположник, создатель, зачинатель, лучший друг физкультурников, и прочая, и прочая, и прочая) далеко превосходил количеством и пышностью определений полный титул российских самодержцев, он до конца своих дней не мог отделаться от комплекса неполноценности, от завистливого равнения на последнего отпрыска рухнувшей монархии. Я уверен, что лучшим комплиментом для Сталина, высшей оценкой созданной им империи были бы принятые всерьез полунасмешливые строки поэта: «Амуниция в порядке, как при Николае».