– Уже девять часов, – говорит Гейнц.
Иоанна извлекает из кармана пирог в виде сердца с портретом Иисуса посредине, отковыривает картинку, и запихивает пирог себе в рот.
– Ты знаешь, Гейнц…
– Что, Иоанна? – рассеянно спрашивает Гейнц.
– В этом году я не смогу быть ангелом в рождественском спектакле.
– Почему не сможешь?
– Я – еврейка. А Иисус нам принес одни беды. Я должна быть верной моему Богу и моему народу.
– Что ты несешь? Какие беды? И кем ты должна быть?
– Рождественским ангелом я больше не смогу быть. Будет шум завтра в школе, Гейнц, потому что я уже выучила наизусть роль, и она ужасно длинная. Но я не буду.
– Будешь, Иоанна, будешь, – уговаривает ее Гейнц – не поднимай шума в школе.
– Ты-то знаешь что-то о Хануке? А о Иегуде Маккавее?
Иоанна начинает подробно рассказывать то, что слышала от Джульетты и видела на сцене.
– Немногие стоят против злодеев, закованных в латы… – рассказывает Иоанна. Гейнц слышит, но почти не слушает. Фраза Эрвина преследует его все время: «Не надо быть мудрецом, чтобы увидеть то, что нарождается…»
За стеклами автомобиля бушует ветер.
– Пожалуйста, – приглашает господин Леви сына, – зайди ненадолго ко мне. «Эдит была у него», – думает Гейнц.
– Сядь, Гейнц, – господин Леви придвигает кресло к трубам центрального отопления, – холодно снаружи.
– Холодно, – отвечает Гейнц и зажигает сигарету.
– Эдит была у меня, – говорит господин Леви.
– Я себе это представлял, – с усмешкой говорит Гейнц.
– Мы должны удовлетворить ее просьбу.
– Ни за что! – жестко отвечает Гейнц.
– Почему?
– Положение наше не позволяет такую роскошь и также…
– Она молодая женщина, Гейнц, не следует ее лишать роскоши и радостей.
– Автомобиль совершенно излишен.
– Я куплю ей автомобиль, – негромко говорит отец, – на деньги, положенные в банке на имя твоей матери.
Гейнц вскакивает с места.
– Отец, не делай этого! Дело не в деньгах.
– А в чем?
– В доме она нуждается, а не в автомобиле. Ее надо вернуть домой, отец.
– Как, Гейнц?
Оба замолкают. Гейнц встает и опирается о подоконник.
– Гейнц, мы должны ее вернуть домой, но не запирать в нем. И автомобиль мы ей купим.
– Твое право решать, отец.
Гейнц отвешивает легкий поклон и выходит.
Господин Леви кладет тигриную шкуру на колени, открывает книгу, но не читает. В салоне звучит кукушка. На втором этаже стоит Гейнц у окна, не отрывая глаз от снега, густо кружащегося в воздухе.
Глава восемнадцатая
Снег перестал падать. Над Берлином открылось голубое небо, и зимнее солнце скупо льет свое холодное сияние. Зима захватила город и развесила сосульки льда на крышах и у трактиров, стекла окон залепило месивом морозной массы, канализационные колодцы вдоль тротуаров замерзли, коричневая грязь на шоссе превратилась в тонкое мутное стекло.
Мелкие торговцы вдоль тротуаров постукивают ногой о ногу, и потирают руки. Вдоль стен выставлены елки на продажу.
– Елки! Елки к празднику Рождества! – и запах смолы разливается ароматом на морозе. На Александрплац стоит Отто и смотрит на святого Николая, висящего над огромным универмагом. Только вышел из тюрьмы и направляется домой. Две недели назад, когда его забрали в тюрьму, была еще приятная осень. Теперь обострился лик города. И только святой Николай улыбается народу, текущему по площади, и за спиной Отто провозглашают продавцы газет:
– «Мир в полдень!» «Мир в полдень!» Забастовка закончилась!
Отто поднимает руку и протирает глаза. Лицо его осунулось в тюрьме. Щетина покрывает его щеки. «Забастовка закончилась! Большая забастовка литейщиков!»
– «Мир в полдень!» – орут подростки.
Универмаг сверкает изобилием украшений в честь приближающегося праздника. Вертящиеся стеклянные двери без конца пропускают людей в обе стороны, и они выходят оттуда, нагруженные покупками. Смех, болтовня, предпраздничная суета овевают лицо Отто.
– «Мир в полдень!» «Мир в полдень!»
– Иисусе, – бормочет Отто, обращаясь к Николаю, – забастовка закончилась. Завершился бой, но что это был за бой, если город полон предпраздничного веселья? – он и сам вернулся, как раненый из боя: исхудавший и слабо стоящий на ногах.
Святой Николай в шапке, усыпанной звездами, отвечает бормотанью Отто отеческим смехом. Плюет Отто на тротуар, под ноги людей, торопящихся с грудами покупок в руках.
– Иисусе! Ничего не поняли! Ничего не поняли и никогда не поймут!
Он идет в сторону переулка. Мороз щиплет кожу. Он поднимает воротник пальто, натягивает шапку на лоб и тянет ноги по улицам, забитым народом.
* * *
Переулок, окутанный сумерками, пуст. Старики исчезли с завалинок у домов. Газовые фонари замерзли, стекла их заиндевели. Большинство безработных нашли работу по очистке улиц от снега и льда. Переулок отдан с потрохами морозу, ветру и разгуливающему Пауле. К празднику он купил роскошные коричневые кожаные перчатки и пальто с меховым воротником. Элегантный мужчина этот Пауле. Всегда у него есть деньги, и всегда хорошее настроение. Прогуливается он по переулку, как будто это его личное достояние. У входа в ресторан стоит горбун, у которого кончились открытки и теперь он продает елки.
– Елки к празднику Рождества! – сильно хлопает старик рукой о руку, пытаясь согреться.
В киоске стоит Мина и молчит. Сегодня она не рекламирует газету. Завершилась безрезультатно большая забастовка. Заработок остался уменьшенным, каким был раньше, налоги тоже не уменьшились, продолжается запрет на демонстрации, забастовки, собрания. Ничего не добились! Какими-то пустяками оделили, а, по сути, обделили забастовщиков, о которых трубят профсоюзы громкими голосами: годовой подарок к празднику Рождества получат, зарплату за две недели забастовки – получат. В общем, не проиграли! Кровь рабочих текла по улицам. Отто сидел две недели в тюрьме… И не проиграли! Тяжким взглядом смотрит Мина на особый выпуск газеты, провозглашающей большими черными буквами: «Большая забастовка литейщиков закончилась!»
Пауле проходит мимо киоска и, как обычно, плюет.
– Елки к празднику Рождества! – орет напротив них горбун.
– Мина, – раздается радостно удивленный голос, – ты продаешь газеты, а я об этом ничего не знал.
Перед окошком киоска стоит Отто. Маленький, худой, обросший щетиной, с кепкой на голове. Отто вернулся из тюрьмы, и вид у него действительно, как у пленного, вернувшегося с войны: дрожит от холода и непроходящей слабости.
– Почему бы мне не стоять? – лепечет Мина в изумлении и радости. – Почему бы нет?
Смотрит Отто на рослую свою жену, а она – на низкорослого своего мужа. «Иисусе, на эту женщину, – думает Отто, ссорящийся с ней из-за каждой оторвавшейся пуговицы, каждого пятна на одежде, – на эту женщину можно положиться. Он ушел в тюрьму, а она вышла продолжать его работу».
– Заходи в киоск, – говорит Мина, – ветер еще унесет тебя с места. Всю свою плоть оставил им там, а?
В киоске тесно двум, и они стоят прижатые друг к другу. Видит Отто, что руки жены пытаются прикрыть заголовок в газете, хотел бы их пожать, но не привычен к этому.
– Ты отлично поступила, Мина, отлично.
– Что отлично? – отвечает Мина. – Не терплю мерзости, вот и все.
Мина снимает широкий свитер с себя и подает Отто. Ныряет в него Отто по шею, засовывает рукава в пальто, и ему становится немного теплее.
– Ступай домой, Мина. Хватит стоять на ледяном ветру и морозе. Две недели…
– Ты ступай домой, Отто. Побрейся. Немного отдохни. Ступай, ступай.
– Женская логика, – сердится Отто, но гнев его мягок, – может ли быть такое, чтобы я сейчас оставил свой киоск? Ведь уже распространился слух по переулку, что я вернулся. Придут и не найдут меня здесь, и осквернятся их уста: сбежал Отто, сдался. А я им еще покажу, Мина, я устрою им здесь встречу…
Снимает Мина перчатки и подает их Отто, берет газету и подает ему:
– Оберни ноги, Отто. Сегодня собачий холод, – и не сдвигается с места, пока он не предстает перед ней в толстых вязаных рукавицах и раздутой обуви, в которой шелестит газетная бумага, – я сейчас запалю печь в доме и приготовлю еду, чтобы усладить душу.
– Ступай, приготовь еду, Мина, две недели меня кормили горохом.
– Зайду к евреям в мясную лавку, – бормочет Мина.
– Эта Мина! Ах, эта Мина! Абсолютно изменилась Мина моя…
– Добро пожаловать, Отто! Добро пожаловать! – перед окошком киоска стоит мать Хейни, и карие, умные и добрые ее глаза смотрят на него.
Отто с большим уважением относится к матери Хейни, несмотря на разногласия. Теперь он стоит перед ней пристыженный, как человек, потерпевший поражение.
– Скудость на уровне в тюрьме, – говорит старуха, – точно так выглядел мой муж, когда вернулся с фронта на короткую побывку: щетина и худоба…
– Доводят до изнеможения, – соглашается Отто, – но не это главное. Забастовка закончилась безрезультатно.