Через каких-нибудь полчаса Александр Демьянович и Надя нашли по приметам хату, которую им порекомендовал Игнат. Зашли прямо в сенцы, постучались. Открыв дверь, спросили:
— Здесь живет дед Герасим, что берды делает?
— Тут дед Герасим, тут! Заходите, люди добрые!
В небольшой хате, кроме молодой женщины, которая только что открыла дверь, не было больше никого. Переспросили:
— А нет ли у вас на продажу пары две берд?
— А какие теперь, до лиха, берды? — ответила женщина и, оглядывая людей, занялась прерванной работой, что-то шила из домотканного холста.
Надя, которая уже привыкла за последнее время ко всяким паролям, спросила у женщины:
— А где же ваш дед Герасим?
Женщина усмехнулась, откусывая нитку:
— Кому дед, а мне он отец. — И громко позвала: — Отец, к вам люди пришли, спрашивают!
С печи послышался кашель, потом оттуда показалась взлохмаченная седая голова. С трудом сдерживая кашель, от которого тряслись редкие пряди бороды, старик поздоровался с людьми, потом начал жаловаться:
— Не во-время, люди добрые, не во-время зашли вы… Это я позавчера простыл в лесу, так, знаете, и на печи вот места себе не нахожу. Дочка малиной все отпаивает, может, оно и пройдет как-нибудь… Ну да вы раздевайтесь, погрейтесь. Все равно до ночи дороги вам нет, проскочить через железную дорогу днем тяжеловато, да и риск излишний. Раздевайтесь и отдыхайте пока. А мы уже что-нибудь придумаем, чтобы проводить вас. Сам не могу, как видите, не могу. Дочка, Лявонка дома?
— А где ему быть, как не дома?
— Так ты уж сбегай к нему, предупреди, что вечером к нему люди придут. Он и так послушается, если вы ему скажете, что вас послал дед Герасим. Но предупредить никогда не мешает, он по своей непоседливой натуре может еще и отлучиться, где тогда искать его будешь?
Дед снова зашелся кашлем, умолк.
— Ложись, отец, ложись, грейся. Я сама тут со всем управлюсь.
Уже опускались ранние зимние сумерки, когда Надя и комиссар зашли к Лявонке. Трое детей разных возрастов — меньшему было лет пять — сидели вокруг чугунка, ели горячую картошку.
— А где тут дядька Лявон?
Мальчуган лет двенадцати-тринадцати удивленно посмотрел на них и довольно строго сказал:
— Какой тут дядька, коли этот Лявон и есть я сам!
Тут он накинулся на среднего мальчика, огрев его ложкой по рукам:
— Не копайся, говорю, не копайся, а бери подряд, вот дите непутевое!
«Непутевое дите» скривило было рот, чтобы заплакать, но, заметив строгий взгляд брата, успокоилось и, осторожно взяв картошку в мундире и перебрасывая ее на ладони да подувая на нее, начало торопливо чистить.
— Не торопись, тебе говорю! Вот не наестся никогда.
— Однако же строгий ты! — усмехнувшись в усы, произнес Александр Демьянович.
— С ними без строгости не обойдешься. Озорничают. — И так же строго обратился к гостям: — По какому такому делу ко мне?
— А мы от деда Герасима.
— Вот оно что… Ну, подождите немного. Мне с вами одними нечего делать. Тут еще люди подойдут, тогда и пойдем. Да и малые вот угомонятся, на печь полезут.
И все с тем же суровым видом, строго поглядывая на меньших, он молча заканчивал ужин. В каждом его медлительном движении, в каждом слове, казалось, было что-то неестественное, несвойственное его возрасту. Но так казалось только вначале. Вот он закончил ужин, налил воды в чугунок, чтобы помыть его. Старательно вытер руки. Скомандовал:
— Теперь айда на печь, озорники. Да спите себе, а я, может, отлучусь на час.
— Нам же боязно будет, еще немцы придут.
— Ну что ж, если придут! Тогда людей держитесь. Куда люди, туда и вы подавайтесь. Одежа вот тут лежит. Да не забудьте что-нибудь на ноги надеть.
Малые захныкали на печи.
— Вот возьму ремень, так я вас сразу утихомирю, нет на вас угомона!
Малыши на печи приумолкли, не имея, видно, особого желания знакомиться с ремнем или вступать в излишние дискуссии с суровым братом.
В хате воцарилась тишина. Лявонка готовился в дорогу, подвязывая проволокой прохудившийся сапог, видно, отцовский, потому что когда он начал его натягивать на ногу, то намотал множество портянок да еще соломы подложил.
— Где ваши старшие? — спросил Александр Демьянович, следя за Лявонкой. — Отец где?
— Где же он может быть? На войне. В Красной Армии.
— А мать?
Лявонка не ответил. То ли не дослышал, то ли не хотел отвечать, озабоченно натягивая другой сапог и сосредоточенно посапывая.
— Мамку немцы убили… застрелили… — послышалось с печи вместе с сдерживаемым всхлипыванием.
— Вы мне замолчите, наконец, или нет? — сердито крикнул Лявонка.
— Так нам жалко мамку!
Но тут же малыши умолкли: в хату вошли новые люди, все от того же деда Герасима.
— Лявонка? — спросили они.
— Пускай себе и Лявонка… — отходя от стычки со своими подопечными, равнодушно сказал мальчуган и, натягивая на острые худые плечи какую-то женскую жакетку, решительно скомандовал: — Что ж, в самый раз, пойдем!
Сухая, колючая метель к ночи угомонилась. Падал мягкий мокрый снег, приглушавший человеческие голоса и шаги. Шли лесом, болотными тропами. Часа через два мальчуган предупредил:
— Всякие разговоры теперь прекратить!
По лощине, заросшей кустарником, подошли к небольшому мостику на железной дороге.
Малый приостановил группу, долго прислушивался, вглядываясь то в одну, то в другую сторону. Шепотом спросил, есть ли у кого-нибудь часы, и, когда узнал время, коротко приказал:
— Подождем немного. Кто хочет, может и присесть, отдохнуть.
Минут через пять от будки, черневшей справа в каком-нибудь километре, потянулись нитки трассирующих пуль, застрекотали автоматные очереди.
— А вы не бойтесь, сюда в лощину не попадет. Это они от страха стреляют. А там, за железной дорогой, чистое поле, там малость и опасно, можно еще под шальную пулю угодить.
Когда стрельба затихла, Лявон поднял всю группу:
— Теперь пошли!
Люди быстро пробрались под мостком и вышли в поле. Снег, падавший все гуще и гуще, прикрыл все вокруг мутно-серой пеленой, в которой пропадала и сама дорога.
— А скоро ли будут ваши партизаны? И много ли их тут у вас? — спросил мальчика Александр Демьянович.
Тот посмотрел на комиссара, фыркнул и проворчал:
— Вот человек, еще спрашивает!
Человек, шедший рядом с комиссаром, тихо предупредил:
— Вы у этого паренька ни о чем не спрашивайте. Не скажет. Не паренек, а кремень. Еще рассердится и бросит на полдороге. Такие случаи уже были, когда кто-нибудь проявлял излишнее любопытство.
Вскоре впереди показались серые силуэты каких-то строений. Лявонка заторопился.
— Вы тут подождите немного, в ольшанике. Если что такое, так подавайтесь прямо вон туда, там вековой бор. А я побегу, разведаю.
Немного спустя он вернулся:
— Все в порядке. Тут в деревне вы передохнете, а дальше поведет вас тетка Авгиня. И я с вами побуду до ночи.
— А тебе зачем?
— А может кто из лесу в город надумает пойти, зачем же мне по лесу без дела топать?
Уже светало, когда Александр Демьянович и Надя устраивались на дневку.
17
Когда Любка после посещения больницы пришла на свою квартиру в городе, ею овладела страшная слабость. Как опустилась она на кушетку, так и не могла встать, чтобы заняться своими домашними делами или хотя бы зажечь лампу. Сидела и рассеянно вглядывалась в серый квадрат окна, за которым тоже было пусто и глухо.
По улице, должно быть, проехала машина. Отсветы фар прошли по столу, по стене, на какое-то мгновенье задержались на стекле небольшого шкафа, служившего буфетом. Блеснуло стекло, тени бутылок косо вытянулись за стеклом и скрылись.
Тогда Любка поднялась с кушетки, в темноте нащупала на полке бутылку, другую, поставила их на стол. Достала стакан. Залпом выпила полстакана водки. Словно светлее стало вокруг. Выпила еще. За последние недели она привыкла к обжигающему хмелю, который сначала приятно кружит голову, веселит сердце и мысли… А потом полное забытье… Ну и чорт его побери! Чорт его побери…
Потом, как всегда, пришел Кох. И пока Любка еще кое-что помнила, пока еще шевелились мысли, спросила, грозная, смелая:
— Вы зачем арестовали мою мать?
— Я ничего не понимаю, какую мать?
— Мою… Мамочку мою… — И разрыдалась, вытирая пьяные, жалостливые слезы.
Путая слова, сбиваясь, она кое-как рассказала ему, что немцы арестовали ее мать.
— Это, должно быть, ты, Ганс, все сам и сделал. От тебя ведь идут все аресты.
— Что ты, что ты, как же это можно — арестовать твою мать?
И поскольку она уверенно, упорно настаивала на своем, утешал:
— Что тут особенно страшного, если даже арестовали? Да знал бы я, что там твоя мать, так не позволил бы этого делать.