– Не уходи, Надя, не уходи! – повторял он, хотя она и не думала уходить – сидела на краю его кровати, теперь уже в обеих своих руках держа его руки. – Ты не говори ничего, если не хочешь, только не уходи!
Надя не помнила, как долго сидела у Вали в палате, не помнила, когда появилась Эмилия Яковлевна – Валя ли позвал ее, она ли, или та вошла сама, не выдержав ожидания под дверью. То полное, всепоглощающее соединенье с ним, которое она ощутила, войдя в палату и увидев его измученные бредовыми видениями глаза, – настолько захватило ее, что она не замечала ничего.
Она немного пришла в себя, только очутившись вдруг в коридоре. Оказывается, наступил вечер, Вале сделали еще укол, от которого боль наконец ослабела, и он уснул. А их с Эмилией высокий, косая сажень в плечах, лечащий врач заставил выйти из палаты.
– Все, дамы, – невозмутимо пробасил он, глядя сверху вниз на двух женщин. – Дайте парню от вас отдохнуть и сами отдохните. Насидитесь еще над ним, – добавил он. – Времени вам хватит… Это кто, Эмилия Яковлевна, невеста будет Валику? – поинтересовался врач.
– Да, – не дожидаясь ее ответа, сказала Надя и заметила, как испытующе глянула на нее Эмилия.
– Ну-ну. Что ж, красивая, – как об отсутствующей, сказал он. – Красивая у вас невестка будет. Если, конечно, не бросит теперь сына-то.
По его спокойному, усталому лицу понятно было, что он навидался здесь и красивых, и некрасивых, и любящих, и бросающих, – и любые поступки людей способны вызвать у него какие угодно чувства, кроме удивления.
– Но как же уйти? – растерянно сказала Эмилия. – Он же проснется!
– Ну, проснется, тогда опять зайдете, конечно, – разрешил врач. – Санитарок у нас не хватает, к сожалению, так что придется уж вам самим… Пропуск постоянный выпишут, не беспокойтесь. Да он сейчас часов пять поспит все-таки, так что в самом деле можете отдохнуть.
– Мы внизу пока посидим, – сказала Надя, вспомнив, что по дороге в травматологию видела на первом этаже какой-то вестибюль со скамейками. – Скажите… – спросила она. – А ему опять… что-то такое сейчас снится?
– Ничего такого, – улыбнулся врач. – На ночь мы морфий ввели, а морфий в таком состоянии, как у него сейчас, просто снимает боль и дает спокойный сон. Вы тут по наркотикам станете большие спецы! А раньше кололи калипсол, на перевязку-то, вот ему и мерещилась всякая чушь. Не обращайте внимания, – добавил он. – Скоро станет ему получше, перестанем колоть, голова опять светлая будет, вот и хорошо.
– Что же хорошего! – с тоской произнесла Эмилия Яковлевна. – Такая боль…
– Ничего, боль он потерпит, – уверенно сказал врач. – Хороший парень… Идите, дамы, идите, – поторопил он, – нечего тут шуметь в коридоре, дайте больным покой! Ровно через пять часов можете подняться, только лучше по очереди, меньше инфекции от вас.
Надя и Эмилия Яковлевна спустились в вестибюль, в котором, несмотря на поздний час, было довольно много людей. Никто из находящихся здесь не выглядел спокойным: ни те, что мерили быстрыми шагами вестибюль от стенки к стенке, ни застывшие в неподвижном оцепенении, ни рыдающие, ни молчащие…
Это было настоящее царство скорби, и Надя впервые почувствовала то, о чем пытался ей сказать Валя: пугающую хрупкость, непрочность человеческого существования…
Пальцы у нее болели от Валиных рук, и через эту легкую боль Надя прислушивалась к его сильной боли так, как будто до сих пор держала его руки в своих.
Эмилия Яковлевна присела на банкетку у темного окна, Надя на такую же банкетку напротив. Она видела, как беззвучные слезы текут по лицу Эмилии.
– Вот, не плакала вчера, позавчера, – сказала та, – а ты приехала – и я раскисла… Что теперь делать, Надя?
– Как – что? – не поняла Надя. – Наверное, много чего…
– Да нет, это я понимаю, – сказала Эмилия, вытирая слезы. – У меня папа когда-то два года лежал, я знаю, что это такое. Я тебя спрашиваю: ты что теперь собираешься делать?
– То же, что и вы, – немного сердито сказала Надя. – Вы еще не поняли, Эмилия Яковлевна?
– Но ведь ты… – начала было она.
– Про то все вы забудьте, – перебила Надя. – Забудьте, прошу вас! Я буду с ним столько, сколько… ему будет надо.
– Да? – невесело усмехнулась Эмилия. – Что ж, красиво. Но ведь ты его не любишь, Надежда… Ну, выдержишь месяц-другой, ты, наверное, выносливая и грязной работы не боишься. Но дело же не в этом. Если мужчина зовет женщину на грани смерти – думаешь, это для ухода за лежачим больным, на время?
– Как с ним это случилось, Эмилия Яковлевна? – не отвечая, спросила Надя.
Ей стало стыдно за красивость своей предыдущей фразы.
– Страшно случилось, – сказала Эмилия. – Просто, потому и страшно. Соседский мальчик видел… Говорит, Валечка стоял на тротуаре у поворота, на углу у церкви, собирался улицу переходить. Вдруг выехал из Климентовского грузовик – хлебный, что ли – и вылетел прямо на тротуар. Не справился, наверное, с управлением на повороте, может, пьяный был. Никто опомниться не успел, так мгновенно, а Валечка еще прямо у столба стоял… Боже мой! – Эмилия махнула рукой и снова заплакала. – Что могло быть, что могло… Ему ведь повезло, можно сказать, – горько усмехнулась она, подняв на Надю огромные сквозь слезы глаза. – Только нога, одна только нога до самого бедра, но ни царапины больше нигде, а могло бы… Леонид Степанович, палатный врач, так и сказал: повезло парню… Но это ведь умом понимаешь, что повезло, а так – я как представлю, что он почему-то даже сознания не терял все время, пока «Скорая» приехала, а ему ведь фактически реампутацию пришлось делать, ты представляешь, что с ногой у него было? – Она больше не плакала, но все лицо ее словно судорогой свело. – Я только два момента в своей жизни так вспоминаю… Когда маму провожала в Одессу перед самой войной, за три дня, рукой ей махала с перрона и все говорила: мамочка, скоро увидимся, мы скоро к тебе приедем с Юрой и Валечкой! И еще раз, потом…
Надя даже обрадовалась немного, что Эмилия Яковлевна вспомнила о каких-то других мучительных мгновениях. Лучше ей было вспоминать сейчас о них, чем представлять, как ее сын не терял сознания, пока «Скорая» ехала на угол Климентовского переулка…
– А потом когда, Эмилия Яковлевна? – спросила она.
– Потом – когда немцы стояли под Москвой, – не удивившись Надиному вопросу, ответила Эмилия. – Ночью шестнадцатого октября. Мы ведь не то что не успели эвакуироваться, а просто я не захотела. Куда нам было ехать? У нас ведь все здесь, в Москве… У Юры моего корни московские, дворянские, я все смеялась, что это в его ордынских предков у Вальки глаза как у Чингисхана. И у меня тоже все в Москве были, только мало очень родственников, даже удивительно – обычно еврейская родня бессчетная, а у меня вот наоборот… Правда, кто в Америке давным-давно, кого репрессировали… Куда нам было ехать? К тому же Валечка заболел как раз, опасались, не дай Бог, воспаления легких, и я побоялась: в белый свет, с больным ребенком… Юра сказал: как ты решишь, Милечка, так и будет. – Она достала из сумочки «Шипку», закурила, стряхивая пепел прямо в распечатанную пачку. – И я решила остаться. А потом – Господи! Немцы в Химках, по всему городу гарью пахнет: документы жгут в учреждениях. Такая паника на улицах. И бомбежки… Мы с Юрой тогда у его родителей жили, в Козицком, за «Елисеевским». Ночами «зажигалки» сбрасывали с крыши, а я еще за Юрой присматривала: у него же зрение такое было, что он даже «зажигалок» в упор не видел, не то что где крыша кончается. – Легкая, светлая улыбка мелькнула при этом воспоминании по ее лицу. – Он удивительный был человек, никто не знал, только я. Все нашей парочке удивлялись: я-то роскошной женщиной считалась, а он маленький, в очках, говорил тихо… Правда, студенты на его лекции со всего города в МГУ сбегались, хоть и тихо он говорил. Но дело даже не в этом. Он такой был человек… Я не могу объяснить, не могу словами это высказать, даже странно – это я-то!.. Ну вот, и мы остались. В ополчение его каким-то чудом не взяли, хотя туда ведь всех брали, чуть не параличных. Он такой сердитый вернулся из военкомата, а у меня от сердца отлегло. И тут эта ночь на шестнадцатое… Юра, помню, все сидел за столом, лампу накрыл моим платком и учебник писал по своей лингвистике. А я лежу, думаю – о маме думаю, понимаю, что с нею скорее всего случилось… И что со мной будет, с Валечкой, если немцы возьмут Москву, – это тоже понимаю. А я ведь сама решила остаться! Ну, думала-думала и начала плакать – по-моему, совершенно неслышно. Вдруг Юра встает из-за стола, подходит к кровати, обнимает меня и прямо в ухо мне так тихо говорит: Милечка, моя любимая, что же ты боишься, ведь я тебя защитю! Так и говорит: защитю… Лингвист!