Как же вести себя сейчас?
Но времени для размышлений уже не было.
— Откуда вы прибыли к нам? — все хорошо понимая, снова спросил владыка.
— Я сего панка где-то видел, — сладко потянулся, окончательно просыпаясь, Козак Мамай и глянул в ту сторону, где стояла, отойдя малость, пресердитая дочь гончара, Лукия.
— Где ж ты его видел, пане Мамай? — спросил отец Мельхиседек.
— По ту сторону войны, ваше преосвященство: среди сторонников пернатого Однокрыла.
— Чего ж вам, пане, надобно тут? Ну? — настаивал владыка. — Ну?
Однако Оврам снова так же выразительно ответил:
— Э-э-э-э-э…
— Понимаю, — молвил епископ.
— Что ж вы понимаете? — совсем перепугавшись, быстро заговорил панок.
— В мешок его! — кивнул Мельхиседек племяннице, и, увидев на пороге отца Зосиму, державшего высокий, отделанный золотом и адамантами и повязанный шелковым платом архипастырский жезл, — куценький монашек должен был сопровождать владыку к вечерней службе в соборе, — Мельхиседек встал и равнодушно повторил: — В мешок паныча!
— И куда же? — спросила Ярина Подолянка.
— Бросить в речку? — спросила и Лукия.
— Бросьте в подвал. Пускай полежит, — потеряв всякий интерес к кладоискателю, ответил архиерей и принялся поверх вышитой рубахи надевать монашескую рясу.
— Я ж прибыл сюда по вашему… — начал было Оврам.
— Мне пора в церковь, — отвернулся, одеваясь, епископ. — Допросим вас, таинственный пане, потом.
Взяв свой жезл, епископ двинулся через сад в покои, а пан Оврам, провожая сто безнадежным взглядом, заметил у забора Кучу-Стародупского.
— Пане Пампушка! — воззвал несчастный кладоискатель. — Почему ж вы молчите?
— Жду, — ответил обозный, обиженным взглядом сверкнув на владыку, который, намереваясь заглянуть мимоходом в свой дом, как раз приближался к пану обозному.
— Ждете, пока меня повесят?! — вскричал пан Оврам Раздобудько.
— Я жду, владыко, — начал пан Куча, преграждая архиерею дорогу. — Когда ж у меня хотя бы что-нибудь спросят? — И пан Демид Пампушка-Куча-Стародупский, обиженно выпятив брюхо, заморгал на владыку белесыми щетинистыми ресницами, как обиженный на невнимательного свинопаса толстенный кабанище.
— О чем спросят, пане полковой обозный? — остановился у порога архиерей.
— Да что ж это у нас творится?! — словно бы запел пан Куча. — Наряжают неотесанную девку начальствовать в городской страже, а полковому обозному об том и неведомо! И вдруг какая-то девка хватает вельможного пана гостя, вами же, владыко, приглашенного в Мирослав…
— Я, говорите, пригласил этого шляхтича? Так, быть может, это…
— Оврам Раздобудько, — поклонился искатель кладов.
— Почему ж вы не назвались сразу? — спросил епископ.
— На меня так набросились ваши девки, что я, владыко…
— Оторопел? — ухмыльнулся Козак Мамай.
— А как же! Вас никогда не бросали в мешок?.. То-то! А я, кладокопатель, могу вам верно сказать…
— О кладах поговорите с паном Мамаем, — молвил епископ и направился в дом, ибо уже раздался благовест в соборе.
Проходя мимо куста калины, что рос у входа в дом, владыка сорвал белую кисть и вдохнул ее горький дух.
39
О калине песня плыла и плыла над Мирославом, возникая то здесь, то там…
Вот она, вот… Слышите?
Ой червона калинонько,Білий цвіт,Ти квітчаєш, повиваєш,Цілий світ.
Умывайтесь, дівчатонькаМолоді,Цвіт-калину розпускайтеПо воді.
Ой рум'яні будуть личкаУ дівчат,Що калиною вмивалисьПроти свят!
Як малятко-немовляткоЧас купать, —Треба ягоди-калиниНаривать.
Хто в купелі з калиноюОхрестивсь,Той на щастя ще й на радістьУродивсь.
Наша пісня пролітає3 краю в край…Цвіт-калино, Украïно,Розцвітай!
Волна за волной взлетала эта песня, покачивая по всему городу и по всей Долине белопенные калиновые грозди…
Цвіт-калино, Украïно,Розцвітай!
И впрямь, была эта песня такой, что все вокруг от нее расцветало.
Все расцветало, позолоченное лучами заходящего солнца.
Расцветал прежде всего румянец на щеках девичьих, а уж от них будто светилось все окрест, — такова в румянце сила, что цветы все погасила.
Вот каковы были в ту пору румянцы!
Вот какая звенела там чудесная песня про цвет-калину!
40Сорванную веточку владыка принес в собор, украшенный зеленью, как сие положено в клечальную субботу, в канун троицы, и всю вечерню служил самолично, с особым подъемом, вместо попа, настоятеля собора, отца Варлаама Лобанивского, сам читал светильничьи молитвы и с нетерпением ждал начала пения псалмов, когда — сегодня в последний раз — должен был прозвучать в Мирославе голос Омельяна Глека, уходившего этой ночью в далекий путь, на Московщину, о чем знал уже весь город, ибо военных тайн беспечные мирославцы не берегли.
Послушать Омелька собралось столько мирян, сколько никогда не увидишь на вечерне: не весь ли город, не все ли, кто был свободен в ту пору от ратного дела, пришли проститься со своим любимцем?
Когда Омелько, встав на клиросе, запел вместе с другими певчими сто тридцать девятый псалом: «Избави мя, господи, от человека злого! Сохрани мя от притеснителя! Они злое замышляют, всякий день ополчаются на брань, изощряют язык свой, как змея… Да падут на них горящие угли, да будут они повержены в огонь, в пропасти, так, чтоб не встали! Знаю, что господь сотворит суд угнетенным, явит справедливость бедным…», и эти лживые слова церкви о несуществующей справедливости к бедным, и моление о том, чтоб человека-притеснителя злоба загнала в пропасть, — все это будило отзвук в душах молящихся, ибо вокруг города шла война, ибо насилием полнилась жизнь этих простых людей, ибо должен был сей парубок, поющий на клиросе сто тридцать девятый псалом Зеленого праздника, должен был ныне для блага отчизны двинуться в дальний путь, трудный и опасный, и миряне, слушая этот псалом, теми же словами молились за спевака, за любимца города Мирослава: «Избави мя, господи, от человека злого: сохрани мя от притеснителя. Сохрани мя от тех, которые замыслили поколебать стопы мои…» — и добрые люди, моля у бога счастья-доли для Омелька, которые пел вот тут, быть может, в последний раз, уже горестно плакали, да и сам владыка не мог сдержать слез.