Не прошло и десятилетия с тех пор, как голос Горького в дни российской революции 1917–1918 гг. зазвучал, поражая новой правдивостью и силой. Его заметки под названием «Несвоевременные мысли», в которых он резко критиковал погромные эксцессы революционных масс, а также путчистские планы и террор, осуществлявшиеся его большевистской партией[171], тщательно анализировались в германской печати и многократно перепечатывались. Со вниманием отнеслись также и к его примирению (относительному) с режимом Ленина, и к его призывам, порожденным национальным чувством, защищать Советскую Россию против интервенции западных держав — призывам, которые вполне вписывались в немецкие представления о глобальном произволе и господстве Антанты{992}. И напротив, его ядовитые выпады против «буржуев», «мелкой буржуазии», «монархистов» и «белогвардейцев», которыми он оправдывал красный террор в Гражданскую войну, вскоре опять стали вызывать раздражение. Вместе с тем стало известно, что он лично вступался за некоторых людей, приговоренных к смерти, или за умирающих от голода и холода сограждан и интеллигентов. Его эмиграция в 1921 г. выглядела поэтому логичной, вписавшись в картину исхода независимой интеллигенции.
В это время литературная слава Горького снова выросла благодаря выходившим томам его автобиографии — в них он в очередной раз существенно обновил свой образ как русский фенотип — и благодаря его «Воспоминаниям о Толстом», в которых была сформулирована претензия на роль преемника Льва Толстого. Во всяком случае Эдцард Нидден в своей статье в журнале «Кунст- унд культурварт» (1922) разразился следующими восхвалениями в стиле того времени: «Но как этот “мужик” Горький вобрал в себя, всосал в себя, отобразил в себе “барина” Толстого, как человек Горький — человека Толстого, ищущий — ищущего… все это действует как вспышка двойного пламени, когда два огня сливаются воедино». От этого образа Горького как нового «легендарного наставника» было недалеко до мифа о «новой России». А материал черпался как раз из его автобиографии: «Сотни впечатлений сливаются, образуя “жизнь”, тип переживания которой, страстный или равнодушный, сознательный или бессознательный, волевой или безвольный, магическим образом переходит на нас… когда в этом до ужаса четко и жутко отражается выживание русских в земном бытии; но это и есть жизнь, настолько глубоко схваченная силой цельной, наперекор всему не сломленной натуры, что мы, внутренне содрогнувшись, не можем отвести от нее глаз»{993}.
И снова возникает вопрос, когда, в какой стране еще так говорили о представителях искусства из другой страны. Эта мистификация была связана со стремлением немецких издательств по возможности законсервировать Горького в его традиционной роли писателя бродяг и «босяков». Лишь «маликовское» издание Горького, выходившее с 1928 г., вынудило немецких почитателей Горького распрощаться с полюбившимся стереотипом и присмотреться к будущей роли своего героя как главного государственного писателя Советского Союза рядом с его новым вождем Иосифом Сталиным[172].
У немецкого мифа о России был, однако, хороший желудок, который мог все переварить, он был все еще не прочь окунуть самые противоречивые явления в соус и поглотить их. О новом собрании сочинений Горького либеральная «Фоссише цайтунг» писала, что в нем раскрывается «подлинный пандемониум, жуткий, смехотворный и кошмарный, зачаровывающее изображение русского человека»{994}. Это читалось как прямой парафраз рекламы книжной гильдии им. Гутенберга, также издавшей сочинения Достоевского: «На его плечах поднялась молодая Россия, сильная, ничем не обремененная, глядящая на мир ясными глазами, в которых отражается свет нового утра»{995}. Литургические формулы стали взаимозаменяемыми.
Русская и «советская» литература
В 1931 г. советник по библиотекам Курт Ворман на основе собранных в различных библиотеках данных отмечал: «Новый российский роман, который практически всегда является большевистским романом, имеет многочисленных читателей не только в крупных, но и в средних городах… Этот роман читают столь же охотно в крупном городе, как, например, “Будденброков” Томаса Манна или “Плоды земли” Гамсуна, как “Анну Каренину” Толстого, как “Преступление и наказание” Достоевского. Наибольшим спросом пользуются “Цемент” Гладкова (1927) и “Мать” Горького…»{996}
Параллели говорили сами за себя. Новые «советские романы» читались как неонатуралистические социальные и бытовые романы, как романы и рассказы Горького, Гамсуна или раннего Томаса Манна. Но вместе с тем они были причастны и к наследию классической русской литературы. Их успех, кстати, гармонировал с тем феноменальным эхом, которым немецкая общественность откликнулась тогда на выставки нового революционного искусства и архитектуры, на гастроли Московского театра Мейерхольда или на новые «российские фильмы», и прежде всего на «Броненосца “Потемкин”»{997}.
Разумеется, можно показать относительность этих данных. Так, число зрителей, пришедших на «российские фильмы», и близко не подходило к числу зрителей, смотревших западные, прежде всего американские, фильмы, не говоря уже о продукции кинофабрики «Уфа». Да и переводы с русского языка (с их 12% с момента окончания войны) постоянно пребывали «только» на третьем месте, уступая переводам с английского (46%) и французского (24%). Но ведь новая советская литература и культура и завоевала свой специфический вес именно как более серьезный и значительный соперник (якобы) ориентированных преимущественно на коммерцию и развлечение искусства и литературы западных стран.
Если оценить книжную продукцию тех лет в целом, то факты окажутся еще более разительными. Составленная мной общая библиография немецкоязычной литературы (книги и брошюры) о России периода 1917–1924 гг. включает более 1 200 названий и сама может читаться как своего рода документ эпохи{998}. Наверняка в эти годы в Германии не существовало столь же интенсивного интереса к США, Великобритании или Франции. И наоборот, нигде еще в мире, видимо, не было такого обилия текстов в этой категории литературы о старой и новой России. В библиографии литературы о России всего англоязычного пространства для указанного периода зафиксировано менее 400 названий{999}.
Чрезвычайное изобилие немецкой литературы о России тех лет можно было бы, однако, лишь частично объяснить читательским спросом. Как раз в это время и именно в Германии имелось огромное число людей, которые чувствовали себя субъективно вынужденными писать о России и благодаря знаниям и опыту обладали для этого специфической компетенцией. Кроме того, в эти годы Германия представляла собой субъект и объект борьбы мировоззрений. Львиная доля литературы из России и о России была одновременно и инструментом, и частью этой борьбы за «немецкую душу».
Альфред Хеншке, выступавший под псевдонимом «Клабунд», один из самых популярных авторов тех лет, в эпилоге своей «Литературной истории» (1929), выразившем это настроение эпохи, писал: «Мы живем, как Средневековье около 1000 года, когда царило ожидание конца света. Великая война, великая большевистская революция породили его. Расцветают теософия и хилиазм, вера и суеверие. Люди, которые не находят опоры в самих себе, ищут ее вне себя… Бог жив, даже тогда, когда он спит и видит сны. Ближайшее будущее земли зависит от великих народов, в которых сон Бога снится живейшим образом: от России и Германии»{1000}.
Взаимопроникновение и превращения
Подобные формулировки отражают переливающееся многообразие интересов, склонности и аффекты, которые привлекла к себе революционная Россия. Даже политические перебегания в коммунистическую партийную власть были при ближайшем рассмотрении крайне неоднозначными.
Вот, например, Иоганнес Бехер, неудавшийся доброволец[173] на войне в 1914 г., мечтательный германофил и буржуазный декадент. Как писатель он воплотил тенденцию эпохи, утвердившуюся задолго до войны: превращение импрессионизма в экспрессионизм, которое истолковывалось как поворот от Запада к Востоку{1001}. Так, светлая идеальная Пруссия в патриотических гимнах Бехера памяти Клейста (1914) все в большей мере сливалась с мрачной идеальной Россией его гимнов Достоевскому (1916): «Звезда легенды: идея насилия, / Побледневшая, / Окрашенная / В грозовой буре твоих вечных творений»{1002}. В 1917 г. эти отсылки к Достоевскому звучали уже вполне в большевистском духе: «Алёша убивает Бога и восседает над ним. / Он дарует беднякам страну и горностаевую царскую мантию»{1003}. В «Приветствии немецкого писателя Российской Федеративной Советской Республике» (1919) адресат приветствия является в конечном счете мстительницей за поражение Германии: «Поэт приветствует вас — Советская республика. / Разбейте вдребезги западные демократии! / Уже вознесся топор над бычьим затылком Альбиона. / Твоя победа, о Франция, повергнет в прах тебя!»{1004}