Герд Кёнен
МЕЖДУ СТРАХОМ И ВОСХИЩЕНИЕМ:
«Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
Памяти Льва Зиновьевича Копелева (1912—1997), страстного человека своего времени и мужественного человека не от времени сегоРим или Москва
Введение
«Рим или Москва» — эту многозначную формулу в 1920 г. подбросил в костер политических и идейных дебатов в молодой Веймарской республике франкфуртский писатель Альфонс Паке, один из первых наблюдателей, следивших за событиями в большевистской России.
Формула эта затрагивала не только внешнеполитический выбор между ориентацией на Восток или привязанностью к Западу, но и вопрос о культурной и духовной ориентации Германии — на «старый» Запад или на «новый» Восток. Сам Паке, не колеблясь, отвечал на этот вопрос однозначно: «Рим», христианский Запад, «уже не должен нести духовное послание миру». Его техническая цивилизация, по мнению Паке, породила мировую войну. Российская[1] же революция — его историческая антитеза: «Выстраивая национальную жизнь на фундаменте Рима, европейские народы дошли до крайностей во вражде и раздоре, тогда как под духовным влиянием просыпающегося Востока… формируется новая нравственность»{1}.
Вот и Томас Манн цитирует в декабре 1921 г. «известную формулу Паке "Рим или Москва?"», а также его фразу: «Воздвигнутые на римском фундаменте столпы романо-германской цивилизации зашатались, а славяно-германская постройка продолжает расти». Далее эмоциональная приписка: «Нет ничего психологически более верного»{2}. Манн ссылается при этом на марбургского специалиста по романской словесности Эрнста Роберта Курциуса, упомянувшего незадолго до того формулу Паке в статье «Проблемы культуры в германо-французских отношениях». В ней Курциус констатировал распространение безразличного отношения немецкой молодежи к Западу, в частности к Франции, что гораздо серьезней всякой враждебности, и повальный поворот духовных устремлений немецкой молодежи к Востоку{3}.
«Российский комплекс» у немцев
Подобные высказывания современников все же не вписываются в картину, которая сложилась после эпохи смертоносной гитлеровской политики завоевания «жизненного пространства» и после десятилетий «холодной войны» в сфере германо-российских отношений. Согласно общему мнению, именно для периода после 1917 г. характерны ожесточенные аффекты и фобии, ставшие обычным явлением в среде немецкой буржуазной общественности, настроенной против насильственных переворотов в России и их распространения на Центральную Европу.
В результате история германо-российских отношений предстает в довольно мрачном освещении. Так, Дитрих Гайер, авторитетный специалист по истории Восточной Европы из ФРГ (еще не объединившейся с ГДР), в докладе «Восточная политика и историческое сознание в Германии» (1986) еще раз категорически подчеркнул наличие «сильнейшей вражды к России, стимулирующей солидарность» и заметно превосходящей противоположные тенденции. По его словам, уже в XIX в. в Германии, в отличие от Франции и Англии (хотя Германия и не настаивает тут на своем первенстве), русофобские тенденции превратились в конститутивный элемент формирования буржуазных классов и образования нации. Традиционные представления о культурной миссии на Востоке, считает он, разрослись во времена кайзеровского рейха уже до масштабов гипертрофированных имперских планов насчет восточного пространства, максималистские варианты которых учитывались в диктаторском Брест-Литовском мирном договоре 1918 года.
Веймарская республика прервала эту преемственность лишь на короткое время. Особая политика после заключения Рапалльского договора, направленная в первую очередь против поддерживаемых Антантой Польши и стран «промежуточной Европы», по мнению Дитриха Гайера, вскоре снова пропиталась старыми комплексами угрозы, в которых представления о «российской опасности» слились с представлениями о «красной опасности». «Нет надобности говорить, — продолжает он, — что взлет национал-социализма был бы немыслим без манипулирования этими страхами». Гитлеру в Генеральном плане «Ост» на 1941 — 1942 гг. нужно было лишь усилить в расово-идеологическом отношении планы, составлявшие основу политики восточного пространства, проводившейся Людендорфом. Вот почему этот «российский комплекс», полагает Гайер, даже если отвлечься от временных конъюнктурных «восторгов перед естественностью и душевностью русских», расточаемых многими, от Рильке до Шпенглера, все же всегда составлял «часть истории немецкого сознания»{4}.
Доклад Гайера примыкал к более ранней статье Фрица Эпштейна о «комплексе "русской опасности"», где автор выдвинул постулат о необходимости уделять более пристальное, чем раньше, внимание политической и дипломатической истории, психологическим факторам, в особенности «комплексам опасности и боязни». В основе аргументации Эпштейна лежит ключевая идея, что злобный «антибольшевизм» после 1917 г, во многом представляет собой лишь измененную форму европейского, но главным образом немецкого, «российского комплекса», возникшего в XIX в. Это понятие обозначает специфическое сочетание чувств культурного превосходства и политической неполноценности, причем эти чувства вновь и вновь концентрируются в комплекс агрессивных страхов и навязчивых идей, которые, претерпев парадоксальное извращение, провоцировали экспансионистские мечты и колонизаторские фантазии{5}.
Безусловно, в подобном описании основной политически-невротической напряженности, существовавшей между двумя странами, не было ошибки. Вопрос лишь в том, является ли этот «комплекс» исключительной или преимущественной принадлежностью «истории немецкой русофобии». Вернее было бы описывать этот «комплекс» как колебание между страхом и восхищением, фобийным защитным отталкиванием и страстным притяжением, причем встречными и зачастую взаимопереплетенными.
Подобно тому, как нет смысла тянуть линию «преемственности» от Карла Маркса (одного из фанатичных русофобов XIX в.) к Аденауэру с его антипатией к «Советам», бессмысленно вести прямую линию от демократического пафоса борьбы с царизмом у революционеров 1848 г. к мировой политике Вильгельма в эпоху Бюлова или Бетман-Гольвега. Слишком различны исторические ситуации и субъекты. Слишком много разломов и переломов произошло между ними. Слишком противоположными были и политические последствия.
Именно потому, что Маркс и Энгельс считали «полуазиатский деспотизм» царизма постоянной экзистенциальной угрозой Европе, они смогли в конце концов узреть гипотетическую возможность того, что русская буржуазная и крестьянская революция (русский «1789 год») послужит запалом и одновременно идеальным тылом для социалистического переворота в Германии, тем самым сделавшись ближайшей союзницей немецкого пролетариата. Бисмарк, напротив, полагает Эпштейн, оставался непоколебимым поборником дружбы с Российской империей — причем как раз благодаря своей русофобии. Однако последняя относилась уже к «панславистской, революционной, нигилистической, агрессивной» России, которая, по мнению Бисмарка, с момента освобождения крестьян управлялась «красной бюрократией». Именно поэтому он, вопреки конъюнктурным планам превентивной войны, привлекавшим его сотрудников и военных, придерживался убеждения, что надо заключить союз «с этой стихийной силой, которую мы не в состоянии уничтожить», чтобы ее сдержать{6}.
Уже по этим беглым намекам можно понять, каким противоречивым и парадоксальным явлением был, во всяком случае, этот немецкий «российский комплекс». Отношения между государствами, народами и культурами не являются чем-то неизменным и застывшим, они образуют сложную и подвижную взаимосвязь — так происходит и в случае Германии и России, невзирая на беспримерную цепь разломов и переломов, столкновений и обострений.
От постоянства к взаимосвязи
Схемы из области истории идеологии, рисующие железное постоянство немецкой враждебности к России, как правило, чересчур мало учитывают подобные противоречия. Так, Ганс-Эрих Фолькман во введении к изданному им в 1994 г. сборнику «Образ России в Третьем рейхе» прямо исходил из того, что «образы России, распространенные в нацистскую эпоху… состояли из традиционных передвижных декораций, которые, с учетом планировавшихся и конкретно реализуемых политических способов расширения жизненного пространства и геноцида по расовому признаку, всего лишь претерпели эффективное преувеличение». Более того, «изображение России или Советского Союза как страны, пропитанной азиатчиной и отмеченной ее печатью», не утратило живучести и «после 1945 года». Разве что в Западной Германии антисемитские компоненты «были повсеместно элиминированы из традиционного образа России и Советского Союза». В остальном, пишет Фолькман, подновленные антирусские и антикоммунистические предрассудки, тиражируемые с помощью учебников и средств массовой информации, относятся к ключевым элементам самопонимания немцев в Федеративной Республике Германии{7}.