— Вот это верно, папаша,— сказал Градусов.
— Куда тебе на ночь идти? — спросил Поляков, когда Градусов стал надевать на плечи мешок.— Еще заблудишься в степи, часовые подстрелят. Заночуй уж с нами, и кухня скоро подъедет, зачем порцию терять, сегодня суп мясной, наваристый, утром пойдешь.
Градусов мгновение смотрел ему в лицо сощуренными глазами, помотал головой. Он не сказал при этом ни слова, но все ясно поняли его плутовскую, осторожную мысль: «Нет уж, ребята, извините, останешься с вами, а немцы возьмут да и подойдут, что тогда делать… еще убьют, пропадешь тут с вами и с вашим супом».
Градусов ушел, и казалось, хоть некоторые ему и завидовали, все до единого, и те, что завидовали, испытывали чувство превосходства над ним.
— Зачем ты, товарищ Поляков, подарок у него взял? — спросил Ченцов.
— А как же,— сказал Поляков,— пригодится, зачем ему, дураку, хорошую бритву.
— По-моему, напрасно,— сказал Сергей,— и руку ему напрасно подали, я не подал ему руки.
— Правильно сделал Шапошников,— сказал Ченцов, и Сергей дружелюбно поглядел ему в глаза, впервые со дня их ссоры.
Ченцов, почувствовав этот взгляд, спросил:
— Что ж тебе в письме написали? Ты, можно сказать, первый из всего ополчения письмо получил.
Сергей снова поглядел на Ченцова и ответил:
— Да, получил.
— А что у тебя с глазами?
— Болят, от пыли, наверно,— ответил Серёжа.
* * *
Темная степь, два зарева в небе, дымные пожары за Доном и пламя заводов над Волгой. Тихие звезды и блудливые пришелицы — зеленые, красные, затмевающие небесный вечный свет немецкие ракеты. Смутно, неясно гудят в небесной мути самолеты, чьи — не поймешь… Степь молчит, и к северу, где нет зарева, земля и небо слились в угрюмой беспокойной тьме. Душно, ночь не принесла прохлады и полна тревоги — ночь степной войны: пугают шорохи, но пугает и тишина, в ней нет покоя, страшен мрак на севере и ужасает неверный далекий свет все надвигающегося зарева…
Семнадцатилетний мальчик с худыми плечами стоит с винтовкой в боевом охранении в степи, ждет, думает, думает, думает… Но не детский страх затерявшейся в мире пичужки испытывает он; впервые он ощутил себя сильным, и теплое дыхание огромной суровой земли, которую он пришел защищать, наполняло его любовью и жалостью; он казался самому себе решительным и суровым, нахмуренным, сильным среди малых и слабых, земля, которую он защищал, лежала во тьме израненная и притихшая.
Вдруг он вскинул винтовку, хрипло крикнул:
— Стой, стрелять буду! — и стал всматриваться в замершую, а затем зашуршавшую среди ковыля тень, присел на корточки и негромко позвал: — Трусик, трусик, зайка, иди сюда…
Ночью Ченцов закричал страшным голосом, переполошил десятки людей. Все повскакали, хватаясь за оружие. Оказалось, что к Ченцову на нары забрался желтобрюх и заполз к нему под гимнастерку. Когда Ченцов повернулся во сне и придавил желтобрюха, тот стал биться, вырываться, вползал то под ворот, то в брюки.
— Как ледяная пружина, страшная сила,— говорил Ченцов, держа дрожащими пальцами зажженную спичку, и, раздувая ноздри, с ужасом глядел в дальний угол, куда уползла змея.
— Погреться хотел, ночью холодно ему, голый,— зевая, сказал Поляков.
Оказалось, что желтобрюхи поселились во многих пустых блиндажах, а теперь, когда в блиндажи пришли люди, не собирались уходить.
Они шуршали за дощатой обшивкой, шумели, возились.
Городские их до судорог боялись, некоторые даже не хотели спать в блиндажах, хотя желтобрюхие полозы были безвредны, те же ужи. Больше вредили крошечные полевые мыши. Они стремились пробраться к солдатским сухарям, прогрызали мешки, добирались до кусочков сахару, заложенных в белые торбочки. Докторша объяснила, что мыши разносят печеночную болезнь: «туляремия»,— сказала она.
В годы войны этих мышей развелось великое множество, так как в местах боев зерно часто оставалось неубранным, и урожай на полях собирали мыши. На рассвете ополченцы видели, как желтобрюх устроил охоту на мышей: он долго таился неподвижно, мышь все ближе металась возле него, хлопотала над ченцовским мешком. Вдруг желтобрюх прянул, мышь пискнула ужасным голосом, собрав в этот писк весь ужас кончины, и желтобрюх, шурша, ушел с ней за доски.
— Он у нас будет, вроде кота, мышей ловить, вы его, ребята, не секите штыками,— сказал Поляков,— безвредная тварь, одна видимость, что гадина.
Желтобрюх сразу понял Полякова и поверил людям, он перестал таиться, ползал по блиндажу, приходил, уходил, а намаявшись, ложился отдыхать у стенки, за поляковским сундуком.
Вечером, когда в земляной полутьме блиндажа вспыхнули пыльные столбы косого солнечного света и зажелтел янтарь смолы, выступавший из досок, ополченцы увидели необычайную вещь.
Сергей перечитывал в это время письмо. Поляков тихонько тронул его руку и шепнул:
— Гляди-ка.
Сергей поднял глаза и рассеянно огляделся. Он не утирал слез, так как знал, что в полутьме блиндажа никто не увидит его заплаканных глаз, в сотый раз напряженно вчитывающихся в строки письма.
Каска, висевшая в углу, покачивалась и звенела. Густой, сжатый столб света освещал ее. Сергей увидел, что каску раскачивает желтобрюх, он казался медным в свете солнца. Присмотревшись, Сергей увидел, что змея медленно, с тяжелым усилием, выползала из своей шкурки, и новая кожа на ней казалась потной, блестела, как молодой каштан. Не дыша, следили люди за работой змеи: вот-вот, казалось, она закряхтит, пожалуется — очень уж тяжело и медленно вылезать из крепкого, мертвого чехла. Этот тихий полусумрак, пронзенный светом, и это никем не виданное зрелище — змея, доверчиво, в присутствии людей, меняющая кожу,— все это захватило солдат.
Притихшие, следили [12] они, и казалось, в них вошел вечерний, пыльный, сухой свет, и все кругом было задумчиво, молчало. И вот в эту тихую минуту отчаянно крикнул часовой:
— Старшина, немцы!
И тотчас послышались один за другим два глухих удара, и блиндаж ухнул, вздрогнул, заполнился серой пылью.
Это немецкая дальнобойная артиллерия начала пристрелку с левобережного донского плацдарма.
22
В пыльный, жаркий августовский вечер в просторной комнате станичной школы за большим конторским столом сидел командир немецкой гренадерской дивизии генерал Веллер, тонкогубый человек с длинным лицом.
Он просматривал лежавшие на столе бумаги, делая пометки на оперативной карте и отбрасывая в угол стола прочитанные донесения.
Работал он с чувством человека, знающего, что главное дело им уже сделано и текущие доделки не могут ни повлиять на предстоящие события, ни изменить их ход.
Мысли генерала, утомленного разработкой подробностей предстоящей операции, то и дело обращались к общему ходу событий прошедших месяцев и складывались так, словно он уже подготавливал мемуары, конспектировал свои размышления для учебников военного дела.
Финальная картина драмы, разыгранной гренадерами, танкистами и мотопехотой на просторном театре степной войны, вскоре завершится на берегах Волги; и генерала не оставляло волнение при мыслях о последних днях невиданной в истории войн кампании. Он ощущал край русской земли, он видел за Волгой начало Азии. Будь генерал философом и психологом, он, вероятно, задумался бы над тем, что это ощущение, такое радостное для него, должно неминуемо породить в русских иное, грозное, мощное чувство.
Но он не был философом, он был пехотным генералом. Он хранил в душе некую сладостную мысль и сегодня дал ей волю. Удовлетворение он найдет не в наградах. Он тешил себя соединением двух полюсов — власти и подчинения, военного успеха и смиренного выполнения приказов, ефрейторской исполнительности. В этой игре всесилия и покорности, в единстве власти и подчинения была душевная утеха, сладость и горечь его жизни.
Веллер объезжал речные переправы и видел сожженные советские грузовики, разбитые бомбами и снарядами орудия, сожженные и развороченные танки. Он видел разбитые советские самолеты. Во вчерашней сводке верховного командования германской армии сообщалось, что «в колене Дона закончены окружение и разгром 62-й советской армии».
Ночью 18 августа Веллер донес штабу армии, что в северо-восточной петле большого колена Дона, несколько северо-западней Сталинграда, силой передовых подразделений он форсировал Дон на участке Трехостровская, Акимовский и закрепился на захваченном плацдарме.
Дальнейший план, о котором ему сообщил на днях Паулюс, был прост. После сосредоточения танковых и скоростных соединений на этом левобережном плацдарме командование предполагало вырваться к Волге севернее Сталинграда, с ходу занять заводской район, отрезать переправу через Волгу. В месте предполагаемого прорыва расстояние от Дона до Волги составляло не больше 70 километров. Одновременно наносили мощный удар по городу с юга танковые дивизии армии Готта, наступавшие вдоль железной дороги от Плодовитое. Действию наземных сил должен был предшествовать удар воздушного флота генерала Рихтгоффена.