Испанец-надсмотрщик — в картине он играл роль злодея (их там было немало) — вышел в тугих новых бриджах из такой же, как седла, расшитой серебром замши, сел, ссутулясь, на скамье неподалеку от выходящей на главный скотный двор арки. И просидел так весь день напролет — он сидел здесь не один год, и одному Богу известно, сколько еще просидит. На его вытянутом ехидном лице типичного испанца с севера была написана убийственная скука. Низко натянув козырек английской кепки на близко посаженные глаза, он сидел, ссутулясь, и так ни разу и не полюбопытствовал, что развеселило Карлоса. Мы с Андреевым помахали Карлосу, и он поспешил к нам. Его все еще разбирал смех. Теперь он смеялся не над свиньей, а над надсмотрщиком — у того было сорок пар фасонистых брюк, какие носит charros[30], но, по его мнению, для съемок ни одни из них не годились, и он за большие деньги заказал портному новые брюки, но тот сшил такие тугие, что он еле-еле в них влез, — те самые, в которые вырядился сегодня. Он рассчитывал, что, если носить их каждый день, они растянутся. Горю его не было предела — похоже, он одними брюками и жил.
— Он не знает, что с собой делать, кроме как нацеплять каждый день новые брюки пофасонистей и просиживать с утра до вечера на скамейке в надежде — вдруг что-нибудь, хоть что-нибудь произойдет.
— Мне-то казалось, — сказала я, — что за последние недели и так слишком много всего произошло… Ну, если не за последние недели, так уж за последние дни, во всяком случае.
— Ну нет, — сказал Карлос, — этого им надолго не хватит. Им подавай настоящую заваруху, вроде последнего налета партизан. Тогда на башни втащили пулеметы, мужчинам выдали по винтовке и пистолету — погуляли всласть. Налет отбили, а пули, что остались, выпустили в воздух — знай наших! Так и то назавтра они уже заскучали. Всё надеялись, что налет повторится. Никак нельзя было им втолковать: хорошего, мол, понемножку.
— Они что, и впрямь так не любят партизан? — спросила я.
— Да нет, просто они не любят скучать, — сказал Карлос.
Осторожно ступая, мы прошли через бродильню — на глинобитном полу здесь стояли лужи сока; с праздным любопытством, молча, будто проглотили язык, смотрели, как тонут в вонючей жидкости, переливающейся через края провисших мохнатых шкур, натянутых на деревянные рамы, мухи. María Santísima[31] чинно стояла в крашенной синей масляной краской нише, увитой засиженными мухами гирляндами бумажных цветов; негасимая лампада теплилась у ее ног. Стены покрывала выцветшая фресковая роспись, она рассказывала, откуда взялось пульке; легенда гласит, что юная индеанка нашла божественный напиток и принесла его правителю, за что правитель наградил ее по-царски, а боги после смерти приблизили к себе. Древняя легенда, возможно древнейшая, явно связанная и с поклонением плодородию, женскому и земному, и с ужасом перед ним же.
Бетанкур, остановившись на пороге, храбро втянул носом воздух. Взглядом знатока окинул стены.
— Отличный образчик, — сказал он, с улыбкой оглядывая фреску, — просто замечательный… Чем они старее, тем они, естественно, лучше. Достоверно известно, — сказал он, — что испанцы нашли в пулькериях, построенных еще до завоевания, настенные росписи… И всегда на них изображается один сюжет: история пульке. Так с тех пор оно и продолжается. Ничего никогда не кончается, — сказал он, помахивая красивой узкой рукой, — все продолжается, а продолжаясь, мало-помалу теряет свой прежний облик.
— По-моему, это тоже своего рода конец, — сказал Карлос.
— Разве что по-твоему, — с высоты своего величия Бетанкур снисходительно улыбнулся старому другу, который тоже постепенно терял свой прежний облик.
В одиннадцатом часу появился дон Хенаро, он ехал в деревню, хотел еще раз повидать судью. Свет нас сегодня не баловал: солнце то ярко светило, то пряталось за облаками, и донья Хулия, Андреев, Степанов, Карлос и я отправились гулять по крышам гасиенды, откуда открывался вид на гору и необозримые пространства пестрых, как лоскутное одеяло, полей. Степанов — у него был с собой портативный фотоаппарат — снял нас здесь вместе с собаками. Где только он нас не снимал: и на ступеньках лестницы с осленком, и с индейскими ребятишками, и у источника, и на самой дальней, длинным уступом огибающей гору площадке старого сада, той самой, куда удалился дед дона Хенаро, и перед закрытой часовней (Карлос изображал там набожного толстяка священника), и в патио в самом конце той площадки, где сохранились развалины каменной купальни, оставшиеся еще от старых монастырских построек, и в пулькерии.
Всем нам порядком надоело сниматься, и мы перегнулись через парапет и стали смотреть, как дон Хенаро собирается в путь… Он вмиг скатился с лестницы — индейские мальчишки, пропуская его, посыпались в разные стороны, — вскочил на арабскую кобылу, слуга, державший ее под уздцы, тут же их отпустил, сел на коня, и дон Хенаро вихрем понесся со скотного двора, а за ним, метрах в пяти, тяжело скакал его слуга. Псы, свиньи, ослы, женщины, младенцы, ребятишки, цыплята — все бросились перед ним врассыпную; солдатики распахнули тяжелые ворота, и хозяин и слуга на бешеной скорости вылетели со двора и скрылись в ложбине — тут дорога резко шла вниз.
— Без денег судья не отпустит Хустино, я это знаю, и все это знают. И Хенаро это знает не хуже меня. Но он все равно не отступается, — журчала донья Хулия, в ее ровном голоске слышалось безразличие.
— Все-таки небольшая вероятность есть, — сказал Карлос. — Если Веларде даст распоряжение, вы сами убедитесь, Хустино вылетит из тюрьмы вот так! — и, щелкнув пальцами, выстрелил воображаемой горошиной.
— Правда ваша, но какой куш придется отвалить Веларде! — сказала донья Хулия. — Ужасная досада, съемки так хорошо пошли, и нá тебе… — Она скосила глаза на Степанова.
— Момент, еще момент, не двигайтесь! — попросил он, навел аппарат, нажал кнопку и тут же отвернулся и наставил объектив на какого-то человека в нижнем патио. Висенте — сверху его грязная белесо-серая фигура на фоне грязной изжелта-серой стены казалась приплюснутой к земле, — нахлобучив на глаза шляпу и скрестив руки на груди, стоял, не двигаясь с места. Простоял так довольно долго, уставившись перед собой в одну точку, потом решительно направился к воротам, но, не дойдя до них, остановился и снова уставился в одну точку, арка ворот, как рама, окаймляла его фигуру. Степанов сфотографировал его еще раз.
— Не понимаю, почему он помешал Хустино убежать, пусть бы тот хотя бы попытался… как-никак они дружили… Чего я не понимаю, так это почему он погнался за ним? — спросила я Андреева — он шел поодаль от всех.
— В отместку, — сказал Андреев. — Посудите сами, друг так коварно предал тебя, да еще с женщиной, да еще с сестрой — легко ли! Не мудрено, что Висенте остервенился. Наверно, не помнил себя… Теперь, я думаю, он и сам раскаивается.
Через два часа дон Хенаро со слугой вернулись; они ехали шагом, но перед самой гасиендой подхлестнули лошадей и промчались на скотный двор таким же бешеным галопом, как и умчались отсюда. Прислуга, пробудившись от спячки, засуетилась, забегала взад-вперед, вверх-вниз по лестницам; живность, как и прежде, пустилась от них наутек. Трое индейских мальчишек кинулись ловить кобылу за уздцы, но Висенте опередил всех. Кобыла мотала головой, норовя вырваться, и Висенте плясал и скакал вместе с ней, не сводя глаз с дона Хенаро, но тот легко, как акробат, спрыгнул на землю и ушел в дом — лицо его было совершенно непроницаемо.
Ничего не изменилось. Судья, как и прежде, требовал две тысячи песо, иначе он не соглашался выпустить Хустино. Наверняка именно такого ответа и ждал Висенте. Весь день он просидел у стены, безвольно уронив голову на колени и нахлобучив шляпу на глаза. Полчаса не пройдет, как дурные вести дойдут до последнего работника на самом дальнем поле. За столом дон Хенаро не проронил ни слова — он ел и пил в такой спешке, будто боялся упустить последний поезд и сорвать путешествие, от которого зависит вся его жизнь.
— Этого я не потерплю, — вырвалось у него, и он стукнул кулаком по столу, едва не разбив тарелку. — Знаете, что этот дурак судья мне сказал? Спросил, чего ради я так хлопочу из-за какого-то пеона. Не учите меня, о чем мне хлопотать, сказал я ему. А он мне: «Я слыхал, у вас снимают картину, где люди убивают друг друга». Так вот, мол, у него в тюрьме полным-полно людей, которых давно пора расстрелять, и он только рад, если мы перестреляем их на съемках. Он, мол, никак не возьмет в толк, зачем убивать людей понарошку, когда сколько нам нужно, столько он нам и пришлет, — убивай не хочу по-настоящему. И Хустино, он считает, тоже надо расстрелять. Пусть только попробует! Но и двух тысяч песо ему от меня не дождаться!
На закате, гоня перед собой ослов, возвратились работники с полей. В бродильне индейцы наполняли готовым пульке бочки, заливали в вонючие чаны свежий сок. И снова певучие, протяжные голоса считали бочки, и снова бочки с грохотом летели вниз по каткам — наступала ночь. Белое пульке лилось рекой — по всей Мексике индейцы будут глотать это мертвенно-бледное пойло, будут пить из реки, чьи воды несут забвение и покой, деньги серебристо-белым потоком потекут в правительственную казну, дон Хенаро и другие владельцы гасиенд будут бушевать и чертыхаться, партизаны будут совершать налеты, а властолюбивые политики в столице будут воровать что ни попадет под руку, чтобы купить себе такие же гасиенды. Все было предопределено.