Жена короля.
За тысячи километров от Франции, на затерянных в огромном океане Маркизских островах, в местечке Атуоне угасал Гоген.
Проскрипела лестница.
Пришел врач. Единственный на всем архипелаге. Он с трудом перевернул тяжелое тело. Долго вслушивался в еле улавливаемый трепет сердца.
Сделал укол. Один, другой.
Выдавил улыбку.
Сказал: «Крепись, старина».
Художник знал все. Он давно уже был живой труп. Он никогда не мог забыть слова из письма своего парижского друга Даниэля де Монфреда. Вот и сейчас, когда ушел доктор, Гоген взял с табурета, уставленного склянками с лекарствами, шприцами, небольшой конверт. Надел очки в тонкой железной оправе. Прочел…
Откуда-то из жаркого зыбкого марева Гогену явились темные своды парижской биржи. Он проник в этот храм золотого тельца. И как все маклеры, принимал участие в служении этому кумиру. Глухой рокот толпы. Вскрики. Звучали обрывки чисел, цен акций. В самом воздухе биржи витали призрачные и невидимые боги того жестокого мира — доллары, франки, фунты стерлингов. Их щупальца достигают любую точку планеты. Вот они шевелятся у самого его ложа. От них не уйти…
Но Гоген познал тайну свободы.
Он умрет.
Ведь дело, которое он задумал, сделано.
Гоген напомнил Европе, что, кроме беличьей карусели и лихорадочной погони за фортуной, а говоря проще, за чистоганом, есть еще тишина, наивные и чистые люди, добрые и приветливые, есть, наконец, наша мать-земля, о которой забыли все эти участники грандиозной человеческой комедии. Ведь в сутолоке городов, шуме и визге машин не слышен голос природы.
Женщина, держащая плод.
Из радуги солнечных отблесков словно выплыли славные лица детей — Сюзанны, Поля; они смеялись и звали его домой. Вдруг набежал сумрак, и Гогену явилась истеричная супруга Митти. Он услыхал визгливое «безумец, бездельник», и поползли из тени лоснящиеся рожи ее родичей, копенгагенских толстосумов.
«О, как они меня ненавидят», — только успел подумать художник, и ослепительный высверк заставил его вздрогнуть …
Боже, как блестит, как нудно звенит золото.
Нет.
То пылают закатные блики.
В вечернем сиянии зари появились двое: элегантный, сдержанный Эдгар Дега и Ла Гулю — блистательная звезда «Мулен Руж». У них в руках по одной белой гардении.
«Почему две? — мелькнуло в сознании. — Разве я умер?»
Теплые рукопожатия, поцелуи.
«Я куда-то уезжаю».
Кто-то надел на голову Гогена венок из цветов. Нежное касание юных рук вахине Теха амане, таитянки. Воскресло счастье. Благоухающее Ноа-Ноа.
Внезапно он услыхал журчащий детский плач. Малютка протягивала ему свою любимую куклу в заляпанном грязью голубом платьице. Раздался стук железной клюки, и из сумерек выползла старуха, за спиной у нее громоздился мешок… Призывно и приторно улыбнулись розово-ядовитые губы манекена с витрины мод.
Сладкий, дурманящий запах травы, ласковый шелест листьев кокосовых пальм, отдаленный лепет морского наката, игра лучей солнца, горячие тени таитянского лета слились в теплый размытый поток.
Гогену показалось, что он идет по бесконечному зыбкому тоннелю.
Как далек путь!
Откуда-то из сиреневого света к нему бредут дюди. Как колюча борода, как крепки объятия! Ван Гог. Рядом с ним — милый брат Тео.
Они берут его под руки.
Как легко стало идти! Все ярче свет. Вот и папаша Танги. Как добра его стариковская улыбка.
«Откуда я слышу тихий звон?»
И близко-близко ощутил запах лица матери. Она коснулась его мокрой от слез щеки…
И снова он уже явственнее почувствовал звон цепей старого парусника «Вир». В последний раз увидел мерцающие огни Папеэтэ.
Якорь упал в океан…
АНТУАН БУРДЕЛЬ
Париж. Восьмидесятые годы XIX века. Сложная пора в истории Франции. Судьба родины волновала умы.
Вот слова Ромена Роллана:
«Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна! Впустим вольный воздух! Пусть нас овеет дыханием героев…»
В 1884 году на Монпарнасе появился новый обитатель этой Мекки поэтов и художников. Ему было двадцать три года. Он приехал в Париж из старинного города Монтобана, что на границе Гаскони. Он пока никому не известен. Правда, как почти всегда бывает в жизни истинных мастеров, признание придет к нему поздно. И даже звание командора ордена Почетного легиона, которое он получит ровно через сорок лет после приезда в столицу, в 1924 году, не заменит ему отсутствия официальных заказов, о которых он мечтал всю жизнь… Но об этом позже…
А пока знакомьтесь — Эмиль Антуан Бурдель. Ваятель.
Сам художник рассказывает о себе:
«Мой дед с отцовской стороны был пастухом из Тари — Гаронны. Я вырос под звуки пастушеского рожка. Один из моих дядей каждое утро и вечер очаровывал Монтобан искусными переливами своей самшитовой свирели. Мой дед с материнской стороны — ткач — обладал неплохим голосом, он часто пел, и его простые, немного суровые песни до сих пор живут в моем сердце… От моего отца — резчика по дереву — я постиг принципы архитектоники. Четкая соразмерность отдельных частей мебели научила меня искать внутреннюю структуру вещей.
У одного из моих дядей, каменотеса, я научился прислушиваться к голосу скал; следуя советам самого камня, я стал правильнее компоновать планы, переходы форм — ведь когда рубишь, камень говорит с тобой.
Кверси — прекраснейшая страна в мире.
Я проводил там свои каникулы, бегая за козами, вырезая по дереву или обжигая в печи вместе с хлебами глиняных человечков …»
Сверстники молодого скульптора почувствовали, что на Монпарнасе появился юноша глубоко своеобычный, недюжинный. Андре Сюаре вспоминал:
«В нем чувствуется человек, выросший в общении с землей, а не с большим городом. Внимая его рассказам о родной семье, о пастухах и крестьянах, овеянных прелестью легенды, мы слышали голос маленького козопаса. Смолоду он походил на пастуха и лицом, и повадкой; один из портретов сохранил нам облик юноши с сухими линиями лба, худыми щеками и пышной шевелюрой черных кудрей, который словно ищет свою свирель, дар Феокрита».
Судьбе было угодно, чтобы именно этот скромный провинциал произнес огненные слова, которые обозначат эпоху в истории искусства Франции:
«Мы, художники, рождены быть глашатаями истины… Будем же помнить, что наше творчество есть прежде всего отражение нас самих. И наши создания зависят от высоты, доступной нашим душам… Художник — это последний герой… Искусство не цветет в блаженном покое; оно есть неизбывная борьба, тревожное волнение каждого дня нашей жизни, нескончаемая битва…»
Бурдель — сын рабочего — гордился этим; он написал, будучи уже прославленным скульптором с мировым именем:
«Я, конструктор и строитель, больше всего дорожу званием рабочего».
В биографии мастера есть событие, которое весьма четко рисует его духовную чистоту и моральную твердость.
Художник горько переживал отсутствие заказов на монументальные работы.
В сердце он хранил заветную мечту — создать в Париже памятник-монумент.
Плод.
Про себя же он говорил с иронией:
«А, это Бурдель, он делает только бюсты..
Безвестность терзала его в самые цветущие годы. И вот…
Но предоставим слово Сюаре:
«Ему было сорок пять лет, когда стало известно, что он получает заказ на монумент. Бурдель побледнел и взволнованно шептал: «Наконец-то, наконец». Однако когда он узнал, что речь идет о памятнике душителю Парижской коммуны, генералу Галифе, он отказался».
Но вернемся вновь в восьмидесятые годы, когда художник избирал путь в искусстве. Можно только поражаться, с какой фанатической прямотой шел молодой Антуан сквозь искушения буржуазного Парижа.
— Художник, — делился он потом с учениками, — должен иметь широкий кругозор. Необъятный кругозор в необъятном мире. Если он ограничит себя точкой зрения мелкого буржуа, он не увидит ничего, что способно повести его вглубь и вширь.
Юный провинциал из Монтобана отлично видел все и вглубь и вширь, необычайно тонко чувствовал.
Поэтому он так скоро покинул стены Школы изящных искусств.
Но и в мастерской метра Фальгнера он задыхался в атмосфере салонного благополучия: ему претили академический лоск и казенность учебы.
- Мсье, — сказал он Фальгнеру, — я не могу оставаться у вас. Я люблю ваше искусство, но я хочу избавиться от ваших официальных друзей.» Прощайте!
Бурдель ушел.
И позже признавался, что после двух лет пребывания в Академии понадобилось десять лет, чтобы освободиться от злополучного влияния. Гасконец, он со свойственными его народу задором и упорством разрубил этот узел, хотя на пороге его мансарды стояла нищета. Ведь, уйдя из Академии, он оставался без стипендии.