Суд приговорил их к бичеванию; они вернулись окровавленные, но полные радости. И снова они продолжают говорить об Иисусе во дворе храма или в домах. А Кифа говорит больше всех. Он действительно стал скалой. Так что не удивляйся, что я преклоняю перед ним колена, и у меня бьется сердце, когда его рука прикасается к моему лбу, губам и груди… Мне стыдно, что раньше я относился к нему с таким пренебрежением. И теперь случается мне думать иначе, чем он. Порой я просто не могу с ним согласиться, и меня тянет сказать, как прежде: «Или он, или я». Но когда он начинает говорить, и я слышу, как в его словах пылает огонь той любви, которой нет больше ни в ком из нас, я смиряюсь. И вспоминаю то, что сказал Учитель там, в Галилее, у моря: «Паси овец Моих…»
Я больше не фарисей. Меня объявили отступником и предали проклятию. Я больше не член Синедриона. Мне нельзя входить ни во двор верных, ни в синагогу. Это очень больно… Но надо же было чем–то заплатить за эту непостижимую радость!
У меня больше нет и моего богатства. Я продал дома, поля, лавки и стада. Деньги я отдал апостолам, а они велели раздать их нуждающимся. Так поступают теперь все наши братья. Никто не желает ничего оставлять для себя. Ведь все это собственность Божья, а мы всего лишь управляющие, которым придется отчитаться за каждый ассарий.
Я одного только не продал: дома, в котором Он ел Пасху в день Своего ареста и где на нас снизошел Утешитель. Я отдал этот дом Ей, и Она в нем жила…
Но и Ее уже нет… С Ее уходом стерся последний земной след Его жизни. Иаков, Иосиф, Иуда, Симон, сестры Учителя — это все Его туманные отражения. С Ней же все обстояло совершенно иначе: Ее лицо было Его лицом, Ее движения — были Его движениями… Ребенок наследует от родителей внешние черты и манеру себя вести. Все, что в Нем было от человека, Он получил от Нее… А может, это Она получила от Него? Может, это Он, Сущий в вечности, прежде чем войти в Нее младенцем, запечатлел на Ее лбу, губах и глазах Свою мысль, Свою доброту, Свою улыбку?
При Его жизни Она была всегда молчалива. После Его ухода Она начала говорить, и говорить много, потому что люди желали слышать о Нем и приезжали за этим издалека — из Антиохии, из Тарса, из Александрии. Она рассказывала им, и в Ее рассказах присутствовали только Его слова, Его поступки. Ее как бы не существовало. Она была словно дерево, в тени которого разыгралась эта чудесная история. Только дважды ветви дерева склонились так низко, чтобы задеть ветвями происходящее. Она рассказывала об этом с улыбкой, с какой отец признается сыну в своих слабостях. Однажды, будучи еще Ребенком, Он потерялся в Святом Городе. Они с Иосифом беззаботно возвращались домой, но вот Она кинулась обратно, с растрепанными, выбившимися из–под покрывала волосами, тяжело дыша и дрожа от страха. Она сто раз обежала одни и те же улочки, робкая галилейская крестьянка дерзко стучала в двери незнакомых домов. Ей хотелось кричать от страха. Она многого не понимала, но сердце подсказывало Ей, что Этот Ребенок, рожденный без мужчины, сокровище мира и не может пропасть, будучи доверенным Ей. Не за Себя Она боялась, хотя в тот момент чувствовала Себя повинной во всех преступлениях, больше чем все убийцы и святотатцы вместе взятые. «Пусть все это обрушится на Меня, — повторяла Она без конца, — но они, Господи, они не виноваты…» Задыхаясь, Она взбиралась вверх по склону горы Мориа, бежала по галереям, расталкивая людей и вынуждая фарисеев, боявшихся оскверниться, спешно уступать Ей дорогу… А отыскав Его, Она сделала то, что и через много лет продолжало Ее мучить: Она упрекнула Его за то, что Он спокойно сидит в кругу достойных учителей, в то время как Она бегает по городу, ошалев от страха и отчаяния. А Он ответил, — с той же неизменной улыбкой — рассказывала Она: «Что же с того, что вы искали Меня?» Ее задели не столько сами эти слова, сколько осознание того, что именно так Он и должен был Ей ответить; что страх и отчаяние — ничто в сравнении с делами Божьими; и что Бога нельзя потерять по человеческой рассеянности…
— В другой раз…
Она говорила мягко и тихо; мы, которые приходили Ее слушать, задерживали дыхание, чтобы не пропустить ни единого Ее слова…
— Это случилось в самом начале, когда Он только начинал учить… Он говорил тогда в Капернауме, в доме одного благочестивого человека. К Нему стекались несметные толпы людей. Там были книжники, ученые, фарисеи. Они кричали, что то, чему Он учит, от сатаны. Он же отвечал им решительно и сурово. Меня там не было. Ко мне прибежали женщины и сыновья Алфея с криками, что Иисус наговорил лишнего, и что если мы Его не остановим, то священники отведут Его к тетрарху, а тот заточит Его в тюрьму, как Иоанна. «С ума Он сошел, что ли?» — меня охватил страх. Я ни о чем не думала: в ушах у меня звенело только: «Они схватят Его. Запрут в Махероне. Его схватят…» Мы побежали туда. К дому было невозможно протолкнуться, люди облепили двери и окна, стояли на крыше. Я попросила, чтобы Ему сказали: «Мы стоим перед домом и просим только, чтобы Он больше не говорил и вышел к нам…» Я тогда не понимала, все еще не понимала… Вдруг через головы людей до меня дошел Его голос, который я слышала многие годы и хранила в памяти каждое слово. Он отвечал так же, как тогда в храме: «Что с того, что Матерь и братья пришли за Мной? Вы — Моя мать и мой брат. Каждый, кто исполняет волю Отца Моего, тот Моя мать и мои братья…» Меня сразу пронзила боль, та самая боль, которую испытал и Он, когда был вынужден сказать Мне это. Я всегда чувствовала малейшее Его страдание, даже тогда, когда не понимала Его. А Он продолжал говорить дальше, отвергая обвинения книжников: «Значит, по–вашему, сатана изгоняет сатану?» Он снова обратился к тем, кого Он назвал Своей матерью и братьями: «Вы слышали, кем Меня назвали? Сатаной! Ученик не выше своего учителя. Раз Меня назвали сатаной, то как же они назовут вас — Мою семью? Но не бойся, малое стадо!..» Я плакала, слушая Его слова. Не потому, что Он назвал других людей Своей матерью, а потому, дети, что Я опять забыла, что Мне не позволено бояться за Него…
Рассказывая о Нем, Мириам словно по–прежнему оставалась в Его тени, тем не менее Она жила своей собственной жизнью. При Сыне Ее едва можно было заметить. Теперь Она незримо вырастала. Когда Петр попросил Ее, чтобы Она беседовала с людьми, приходившими креститься, Она отказала Ему: «Это ваша забота. С этим вы сами справитесь. Вам достаточно дано… Однако когда ваши силы иссякнут, когда у вас опустятся руки, чтобы вершить Его дела и вы будете горевать об этом, тогда Меня позовете…»
И вот настал такой вечер… Мы сидели с Ней вчетвером: Петр, Иоанн, Лука (это тот самый врач из Антиохии, которого ты прислал мне когда–то для Руфи) и я. За окном благоухала весенняя ночь. В ветвях тамарисков заливались щебетом птицы, и с улицы тянуло тяжелым запахом цветов. Памятный стол стоял отодвинутым к стене. Она сидела посередине комнаты под висящим у потолка светильником, вокруг которого роем кружились ночные бабочки. Мы расположились напротив Нее на полу.
Обычное приветливое спокойствие изменило Ей в этот вечер. Все утро Она одиноко молилась, а потом пошла вместе с вдовами раздавать хлеб нищим и прислуживать больным. Эта Женщина, Которая могла бы провести остаток жизни, окруженная почитанием и больше уже ни к чему не прикладывать рук, ни на секунду не переставала трудиться. Она делала даже больше, чем любая из сестер. Может, Она не могла забыть Его слов: «Моя мать и Мои братья — те, которые исполняют волю Отца Моего». Не было человека более трудолюбивого, более готового к самопожертвованию, чем Она, потому люди всегда Ее больше всех ждали… Она не просто давала, Она давала так, что они радовались, когда могли принять из Ее рук… Она учила собственным примером тому, как надо давать. Стефан, которого убили, научился этому у Нее. Может, поэтому когда ему в долине Кедрона разбили голову камнями, он увидел отверстые небеса и Иисуса, сидящего по правую руку Бога.
Нередко после целого дня работы Она бывала усталой. Когда Она сидела так в тишине, казалось, что Она дремлет. Но в этот вечер, как я уже говорил, Она выглядела оживленной, как никогда. На смуглом овальном лице Ее черные глаза горели, подобно двум звездам, брошенным в колодец. Она была уже зрелой Женщиной, прошедшей сквозь многие страдания, лишения и труды, но все это совершенно не отразилось на Ней. Она не изменилась с тех пор, как я увидел Ее впервые на пороге моего дома. Ее присутствие помогло мне тогда превозмочь мою боль по Руфи. Те, которые давно Ее знают, говорят, что Она не изменилась с тех самых пор, как родила Сына. С того момента Она перестала подчиняться законам времени. И в этот вечер Она была такой, каким бы нам хотелось когда–нибудь увидеть человека, который через мгновение уйдет — и уйдет надолго…
Колеблющийся свет светильника отбрасывал тени на Ее лицо и руки. Вдруг Она сказала: