Рассказывая о Нем, Мириам словно по–прежнему оставалась в Его тени, тем не менее Она жила своей собственной жизнью. При Сыне Ее едва можно было заметить. Теперь Она незримо вырастала. Когда Петр попросил Ее, чтобы Она беседовала с людьми, приходившими креститься, Она отказала Ему: «Это ваша забота. С этим вы сами справитесь. Вам достаточно дано… Однако когда ваши силы иссякнут, когда у вас опустятся руки, чтобы вершить Его дела и вы будете горевать об этом, тогда Меня позовете…»
И вот настал такой вечер… Мы сидели с Ней вчетвером: Петр, Иоанн, Лука (это тот самый врач из Антиохии, которого ты прислал мне когда–то для Руфи) и я. За окном благоухала весенняя ночь. В ветвях тамарисков заливались щебетом птицы, и с улицы тянуло тяжелым запахом цветов. Памятный стол стоял отодвинутым к стене. Она сидела посередине комнаты под висящим у потолка светильником, вокруг которого роем кружились ночные бабочки. Мы расположились напротив Нее на полу.
Обычное приветливое спокойствие изменило Ей в этот вечер. Все утро Она одиноко молилась, а потом пошла вместе с вдовами раздавать хлеб нищим и прислуживать больным. Эта Женщина, Которая могла бы провести остаток жизни, окруженная почитанием и больше уже ни к чему не прикладывать рук, ни на секунду не переставала трудиться. Она делала даже больше, чем любая из сестер. Может, Она не могла забыть Его слов: «Моя мать и Мои братья — те, которые исполняют волю Отца Моего». Не было человека более трудолюбивого, более готового к самопожертвованию, чем Она, потому люди всегда Ее больше всех ждали… Она не просто давала, Она давала так, что они радовались, когда могли принять из Ее рук… Она учила собственным примером тому, как надо давать. Стефан, которого убили, научился этому у Нее. Может, поэтому когда ему в долине Кедрона разбили голову камнями, он увидел отверстые небеса и Иисуса, сидящего по правую руку Бога.
Нередко после целого дня работы Она бывала усталой. Когда Она сидела так в тишине, казалось, что Она дремлет. Но в этот вечер, как я уже говорил, Она выглядела оживленной, как никогда. На смуглом овальном лице Ее черные глаза горели, подобно двум звездам, брошенным в колодец. Она была уже зрелой Женщиной, прошедшей сквозь многие страдания, лишения и труды, но все это совершенно не отразилось на Ней. Она не изменилась с тех пор, как я увидел Ее впервые на пороге моего дома. Ее присутствие помогло мне тогда превозмочь мою боль по Руфи. Те, которые давно Ее знают, говорят, что Она не изменилась с тех самых пор, как родила Сына. С того момента Она перестала подчиняться законам времени. И в этот вечер Она была такой, каким бы нам хотелось когда–нибудь увидеть человека, который через мгновение уйдет — и уйдет надолго…
Колеблющийся свет светильника отбрасывал тени на Ее лицо и руки. Вдруг Она сказала:
— Дети Мои, хотя Меня и не будет, я не уйду от вас…
Мы быстро вскинули головы. Я почувствовал, как у меня замирает сердце. Есть такие слова, которые может произнести только тот, кто покидает мир. Руфь тоже сказала мне в ночь перед смертью: «Я иду, вы — остаетесь…»
— Не бойтесь, — продолжала Она спокойно. — Я не стану дальше от вас, я буду даже ближе. С каждым днем, с каждым часом я буду все глубже проникать в ваши сердца. Я останусь с вами…
Мы не понимали, о чем Она говорит, но нам всем четверым казалось, что это было нечто чрезвычайно значительное, пусть даже оно останется непонятым многие годы — потом ему все равно суждено возгореться солнечным светом или пролиться цветочным дождем. Мы сидели не сводя с Нее глаз. Саронские розы за окном перестали благоухать. Наступила великая тишина, в которой любой звук слышится громом. Такая же тишина была тогда, когда к нам прилетела невидимая Птица. Мы снова напряженно ждали, не ведая, чего ждем. Она опять заговорила тихим голосом, звучащим как далекое пение:
— Я родила Надежду ожидающим, и Я опять принесу вам Милосердие… Я удержу руку угрожающую вам… Вы можете во всем полагаться на Меня… Можете обо всем просить… Я — та лестница, которую праотец Иаков увидел во сне, по которой спускались и поднимались ангелы…
Еще продолжал звучать Ее полный доброты голос, как вдруг случилось нечто непонятное, мелькнувшее, как сон. Мы никогда не узнаем, как это произошло. Это случилось в мгновение ока. Вдруг Она, Ее лицо, Ее фигура словно превратились в Него. На фоне колеблющегося узора из света и тени вдруг появился Он и заслонил Ее Собой. Мы видели Его, сидящим на скамье, на той самой скамье, приподнявшись с которой Он преломил хлеб и претворил Его в Свое тело. Его белые пробитые ладони лежали на коленях. Неожиданно сумрак весенней ночи сгустился, а когда он рассеялся, то не было больше ни Ее, ни Его. Мы вскочили на ноги. Снова запели птицы, замолчавшие в ту минуту, когда Она покидала нас. Повсюду разлился аромат роз, такой сильный, словно цветы росли прямо на полу. Она исчезла, хотя минуту назад была еще живым человеком. Ее слова, все еще осязаемые, медленно таяли в тишине. Скоро останется жить только их смысл, а звуковая оболочка, интонация исчезнут; как всегда происходит со словами тех, которые ушли. На скамье лежал Ее плащ. Казалось, что это плащ Илии, упавший с огненной колесницы. Мы почтительно склонились над ним. Это от него исходил аромат роз. Букет белых, едва раскрывшихся бутонов рассыпался по земле.
— Где Она? — потрясенно спросил я неверным голосом, прозвучавшим, как скрежет. — Где Она? Что с Ней случилось?
Иоанн ответил:
— Разве вы не понимаете? Он забрал Ее…
Мне вспомнилось то, что люди говорили об Иоанне и о том обещании, которое якобы было ему дано.
— Он и за тобой так же придет? — спросил я.
Он покачал головой.
— Я уже столько раз вам говорил: Он ни разу не сказал, что я не умру. Но тогда во время пасхи я слышал Его сердце… Это великая тайна… Она была Его сердцем… И потому Она не могла умереть…
Итак, Юстус, Она не умерла, а так и отошла с душой и телом… Она больше не будет приковывать нас к Иерусалиму своим присутствием. Теперь мы можем разбрестись по миру, как зернышки мака, рассеянные ветром из лопнувшей маковки. Нет больше такого места, в которое мы могли бы врасти. Нам суждено быть вечными крылатыми семенами, пока мы не разрастемся в дерево. Как Он и предсказывал.
Я ухожу. Мой путь лежит через Антиохию, так что какое–то время я буду идти вместе с Лукой. Поначалу мне было трудно на него смотреть: он воскрешал во мне воспоминания о том, как мы боролись за жизнь Руфи. Но это прошло. Руфь с Ним, так могу ли я отчаиваться? Если даже я этого не вижу и не чувствую, то я верю в это; верить во что–то, не видя и не чувствуя, — труднее, зато такая вера — сильнее…
Лука признался мне под большим секретом, что он бы хотел нарисовать лицо Мириам. Я возмутился и сказал, что Закон запрещает делать человеческие изображения. Правда, Лука–грек, но раз уж он прибился к нам, то должен соблюдать все священные законы, которые были завещаны нам. Тогда он мне открыл, что у него есть другая мысль: собрать все, что он слышал об Учителе и написать о Нем сказание. Нечто вроде агады…
Это я должен был ее написать, помнишь? Но Лука сделает это лучше. Тем более, что я не уверен, что Он хотел, чтобы я о Нем писал. Мои агады слишком долго служили моему собственному тщеславию. Теперь же мне хочется, чтобы ничего не оставалось для меня, только для Него… Да будет воля Его! Куда велит Он, туда я и пойду, когда велит умирать, — умру. Он ходил по земле, страдал и умер за меня. Чего бы стоила моя агада? Разве я сумел бы показать Его таким, каким Он был на самом деле? Мы не можем открыть Его для других. Каждый должен сам Его повстречать, как повстречал Его я по дороге в Эммаус… А может, и Иуда Его встретил, после чего оторвал от своего сердца серебро и швырнул его на пол храма? Иуда… Может быть, он и не предал бы Его, поделись я с ним вовремя моим богатством? Каждый из нас наверняка когда–нибудь повстречает Его. Но каждый из нас может и затруднить эту встречу другому.
Пусть Лука пишет! Когда Он захочет, чтобы о Нем сложили агаду, Ему будет достаточно только кивнуть любому. Для меня писать о Нем было бы счастьем! Даром с Его стороны. Но я и так Его должник… Что я могу дать Ему взамен той любви, которой Он одарил меня?