кормить свиней, когда этого не требуют интересы народного хозяйства. Только зачем насильно? Пусть Агне решает сама.
— Кто сказал, что насильно? — спросил Йонас Каволюс. — Никто! Пусть Агне… Агне, ты ведь хочешь учиться?
— Еще спрашиваешь, папа! Ведь я и в прошлом году пыталась…
— Видите? Я всегда говорил, что Агне поведет себя разумно!
— Разумнее, чем я, да? — уточнил Спин.
— Безусловно!
— Разумнее, чем Стасе?
— Оставь ее в покое!
— Разумнее, чем Марике?
— Она никогда не решала таких вопросов!
— Но не так разумно, как Лиувилль?
— Вам всем следовало бы помолчать, когда Лиувилль…
— Молчит? Да ведь он всю жизнь промолчал! Говорит только об ионах и электронах!
— Спин, это уж слишком… Если бы слышала Рита Фрелих…
— Я и ей кое-что сказал бы!
— Наша жизнь, моя и Риты Фрелих, была посвящена вам, дети.
— Неправда, отец! А кто же тогда беспокоился, заботился обо всем Тауруписе? Кто с трибуны обещал всем таурупийцам полные мешки счастья?
— Ах, сынок, разве одно противоречит другому? Мое, твое, общее счастье? Разве ты, предлагая отметить семейный праздник как праздник всего Тауруписа, думал не точно так же?
— Возможно. Но почему ты боишься нас, своих детей? Почему ты решил подкупить нас? Домами! Институтами! Академиями!
— Не подкупить, Спин. Не то слово. И ты со временем станешь думать о будущем своих детей… Счастье, что мы с Ритой Фрелих всегда жили в согласии, думали одинаково. Рита Фрелих — добрый дух нашего дома. А мы слишком мало любили и любим ее. Я хотел бы, чтобы ты, Спин, и ты…
— Не смей говорить о матери! — Спин уже просто кричал на отца, который стоял рядом; крик его, безусловно, слышал ожидавший на улице Тикнюс, слышали соседи, живущие в этом доме — за стеной, на первом этаже и наверху, на втором, всюду-всюду. — Прошу об одном: не учи нас любви и совестливости! Плевать мне на твои пруды, на осушенные болота, на машины, от которых уже и в Тауруписе скоро не вдохнешь свежего воздуха… Почему ты требуешь, чтобы своей любовью к Рите Фрелих мы выскребли то, что загажено тобою?!
Агне больше не слушала. Голос Спина внезапно превратился для нее в голос отца, однако ничего уже понять было нельзя. И она словно бы думала за отца, чувствуя, что он прав, а Спином владеет только ярость… Черт разберет, что им надо, этим людям! Учишь, воспитываешь — обижаются, стараешься помочь — иронизируют, смеются. И откуда только берется у отца эта сила — узнавать людей и действовать по-своему! Пусть шепчутся за заборами, пусть хлюпает под ногами грязь, все разно надо шагать вперед, отыскивая дорогу, как шагал Матас Смолокур, отыскивая болотную руду, чтобы выплавить железо… И много ли удавалось добыть ему металла из этой рыжей земли? Пустяки. Слезы! Но железо было нужно, как нужно было и дерево. Никто не хвалил, но и не осуждал Смолокура за такую смелость. Так было надо… А нынче Йонас Каволюс уже и не знает, чего ждать. Создает пруды — плохо, потому что исчезают заливные луга; осушает землю — скверно: пропадают чибисы и лягушки; удобряет поля — дохнут рыба и раки; устанавливает изобретенные Лиувиллем громоотводы — приходит засуха, так что даже чистые пары превращаются в пыль; сносит хутора — портит пейзаж… Не от этого ли охватывает тебя такое чувство, будто ты всего лишь несчастная кошка, бегущая по полям с привязанной мальчишками к хвосту консервной банкой? Жестянка дребезжит, голова раскалывается от ужаса и грохота. Эти мальчишки — мы…
И Агне от души стало жаль отца.
Она жалела и Риту Фрелих, оставшуюся в Тауруписе, в пустой квартире, где старые часы, подталкиваемые гравием и подковными гвоздями, бьют не столько, сколько показывают. Йонас Каволюс нынче уже не вернется, чтобы поправить их. Мигрень будет изводить маму; зря Агне не зашла к ней в комнату, не предупредила, что собирается уезжать. Не сказала, что понимает, как ей трудно…
Неужели и отцу всегда было так же трудно?
И ей, Агне, будет трудно?
Неужели этот старичок, которого отец называет Профессором, в самом деле профессор? Что же такое сделал для него Йонас Каволюс, если тот смотрит на него, как провинившийся верный пес?
Разве настоящие профессора ходят в таких старых костюмах и говорят так бессвязно? Почему записаны у него в книжице адреса продаваемых домов?.. А в блокноте с целлофанированной обложкой ее имя, фамилия, год рождения? И, наверное, Спина тоже.
Неужели Спину придется бежать от него, как некогда Агнесса бежала от Пятраса Собачника? У всех ли такая судьба: догонять под собачий вой свою собственную душу?
Агне жалела и Спина.
Неужели придуманный им семейный праздник — ничто?
Неужели Зигмас-Мариюс прав? И ничему нельзя научиться на судьбах Агнессы, Агнешки Шинкарки, Матаса Смолокура, Ясюса Каволюса, Ярмеша, тети Марине — всей-всей их обширной родни? А зеркало Агнессы, этот простой кусочек стекла, согретый руками и глазами людей, овеянный ветрами, неужели он что-то говорит только ей, Агне? Только от нее требует искренности, доброй воли и множества других простейших вещей?..
И Агне, притаившись в уголке дивана-кровати в комнате, где, едва начавшись, уже печально закончился день рождения Спина, вообразила себе праздник. Она слышала звон наковальни Дукинаса, видела, как его руки выковывают из старых ручек лафундийских дверей латунный флюгер, и чувствовала, как твердеет, застывает ее тело, становясь металлом, но не утрачивая жизни. Нет, нет, она не подковный гвоздь, не Бейнарис, не усатый милиционер, не отец… И Зигмас-Мариюс ласково гладит это ее бронзовое тело, послушно записывая, что она диктует, а диктует Агне письмо Йонасу Каволюсу: «Я слышал, что в конце августа в Тауруписе будет замечательный праздник. Думаю для него, праздника, написать ораторию, хотя еще придется немало попотеть… Времени нет, работа идет медленно… Потому что мешает и Агне, которая сидит рядом и зубрит. Положение семьи тяжелое, но я прошу о материальной помощи не как муж Агне, а как композитор… Ведь живем мы только на гонорары, а отсутствие таковых в настоящий момент сильно вредит моему вдохновению… Иногда от отчаяния накачиваюсь дешевыми плодовыми чернилами и потому несколько дней слышу только птичьи разговоры…»
Потом звонит телефон — их вызывает Таурупис.
«Слышишь ли ты меня, Зигмас, сын Скребка? Непременно закончи свою ораторию. И привези ее… Думаем сколотить эстраду на лугу, где березнячок, там, как помнишь, у нас всегда проходят маевки. За оркестром пришлю машину. Крытую, чтобы ваши трубы и скрипки не схватили воспаления легких. Аванса выслать не могу, но договор заключим. Поверь, пока работа не выполнена, не могу, и вообще наличными, сам знаешь, платить не могу. Покажи мне хозяйственника, который покупал