Часто думала Катя о счастье. Думала, глядя на напудренные носы женщин, которые поглощали взглядами ее, Катины, руки. Неужели они ждали свое, нужное, без чего не жить, счастье? А как же то, что создали раньше, в семьях — ведь, наверно, хорошие слова говорились, светились глаза, — было же, было.
Счастье… А может, она просто вздорная девчонка, может, эти конверты, которые текут через ее руки, — это и есть их, людей, счастье?
Вот как сложно, ума просто не хватает! Кате хотелось бы жить спокойно в своем самообречении. А было все-таки плохо, тоскливо, одиноко, и смех был грустный, чужой какой-то. Она не стала ходить в парк поздно вечером — там под деревьями шептались парочки, слышался шорох ласковых, нежных слов, смеялись девчонки.
Прошлой осенью Катя много думала о замужестве. Справила три платья, туфли на «шпильке», гарнитур, бегала искать разные безделушки: слоников, Буратино, пудреницы. Ее мама, Серафима Григорьевна, вздыхала, тайно надеясь, что в дом скоро придет парень и все ее материнство перейдет и на него, как на сына. Но покупки так и остались… безделушками.
Теперь, ранней весной, эти хлопоты с выдуманным замужеством казались Кате смешными и грустными.
Тянулся апрель — мокрый, в дождях. Снег почернел, ссутулился под речным обрывом. В полдни, когда припекало, дымилась капель, под стрехами зазвонили сосульки, из полей толкался в город бесприютный ветер, гудел железом на крыше почты. Лохматые грязные воробьи лезли в Катино окошко: она крошила им хлеб, и дошло до того, что они лезли внутрь, бегали по столам, по бумагам, по солнечным плиткам на полу. Катина сослуживица Летучкина шаркала по полу щеткой, ругалась злыми словами Кате казалось невероятным, что у такой женщины может быть добрый, заботливый, интересный муж, — он приходил к концу смены, всегда с кошелками, сумочками, с молочными бутылками, подтянутый, в отутюженных брюках, с седыми висками. Жену он называл странным именем Фофа. Летучкина глядела на мужа, как на воробья, захлопнутого силком: сколько ни трепыхайся, вырваться не удастся.
«Фофа», — думала Катя, когда Летучкина уходила на улицу, величавая, точно памятник.
Однажды, уже в начале лета, Катя услышала:
— Возьмите паспорток: моя буква «л». — В окошке появилась круглая, с розовой плешью голова.
Его фамилия оказалась Левушкин, а звали Федор Арнольдович. Лет ему около сорока. Он был из тех, кои входили в Катин разряд «нехороших». Глаза были у него зеленые, молодые, а лицо дряблое, в морщинах, губы серые и все время почему-то подергивались. Левушкин вдруг стал ухаживать за Катей. Сперва она возмутилась, не позволила идти рядом с собой, но он пришел на другой вечер, и на третий, и на четвертый. Они шли по Нахимовской, потом сворачивали на Набережную, где меркло отражались в реке радужные огни, потом по Советской до конца. И тут, на пятый день их свидания, Левушкин взял Катину руку, прижал к боку (Катя чувствовала, как пружинилась под пиджаком подтяжка) и стал говорить о могучей силе полового чувства. Левушкин походил на какого-то актера из фильма. Катя то поддавалась потоку его слов, то холодно, недоступно глядела в широкое пористое лицо мужчины.
Ночью она неспокойно спала… Пропал аппетит, питалась мороженым, булочками. Мать встревожилась: не случилось ли чего?
Левушкин куда-то исчез на две недели. Пришел он к концу работы, какой-то вялый, ссутуленный — одна ялешь блестела выразительно.
— Свинство! Вся жизнь — свинство, — сказал Левушкин.
Когда они пошли опять вдоль Набережной, он неожиданно обнял Катю, начал целовать с тем наигранным, отрепетированным исступлением, какое бывает у людей потрепанных, разбросавших свои чувства еще в ранней молодости.
— Бросьте, укушу, — вырвалась Катя.
— Катя, милая, золотце, вы не понимаете диалектики чувства. Чувство потом приходит, так сказать, в процессе наслаждения, — объяснял Левушкин.
— Не паясничайте. Вам стыдно. Да! Вы мне в папаши годитесь. У вас, наверно, десять детей.
— Проза века! — философично сказал Левушкин. — Вы пожалеете.
— Ни капельки. Несчастный старик!..
— Ха-ха-ха!
Кате сделалось плохо, тоскливо. Левушкин вобрал в плечи шею, замолчал и закурил.
— Прощайте, — сказала Катя.
— Я буду бороться со своими страстями, — очень правдоподобно пообещал Левушкин.
— Боритесь, — вежливо разрешила Катя.
Она одна шла по засыпающим улицам, по сонным пахучим скверам, в них нахлестывали скворцы, а из-за реки тянуло первой молодой зеленью. В пруду возле дома кричали лягушки — тоже, наверно, любили. Луна над домом стояла теплая, мирная, косоротая — смеялась.
— Дуреха, — сказала Катя луне и заплакала.
А дни все тянулись и тянулись — уже по-летнему нескончаемо длинные. В комнатах и коридорах конторы пахло пылью, сургучом и кожаными брюками Тимохина. В стенной газете неожиданно появилась заметка, разоблачающая бюрократизм в конторе связи: карикатура изображала Тимохина, который буквально «сидел» на плечах работниц в своих кожаных брюках.
Тимохин трудно переносил заметку, посерел, потяжелел, распекал работниц за малейшие упущения.
Как-то Катя решила записывать счастливых в свой блокнот. Сперва эта мысль показалась ей наивной, детской, но мысль окрепла, и Катя принялась за дело. Счастливыми считала тех, кто светился глазами у ее окошка, а таких, правда, насчитывалось очень мало.
«Счастливым» в середине дня явился большой, неуклюжий парень в коричневой грубой куртке на «молниях», в кирзовых сапогах примерно сорок пятого размера. Небритый ежик волос лез из-под синего берета, веселые, озорные глаза говорили о том, что ему решительно все нравится на белом свете, — всунул широкое смеющееся лицо в окошечко, подмигнул и сказал:
— Посмотрите, пожалуйста, Боровикову.
Катя, как всегда у новеньких, внимательно изучила паспорт счастливого, он шибко пах табаком и потом и был старый, весь переломанный, а с фотокарточки глядел совсем желторотый парнишка в клетчатой ковбойке — наверно, десятилетней давности.
Боровиков ходил целый месяц, день в день, и все такой же счастливый, все с тем же веселым лицом. Только Катя заметила, что у самых глаз его набежало морщинок, будто Боровиков шел через пелену паутины — она и налипла. А между темных разлатых бровей прижилась еще складка, и сразу в ней утонул пушок, что стеснительно и по-детски смотрел с лица. А еще заметила Катя — может, одна она, — парню больно, нехорошо и трудно ему бороться со своей жизнеобильной веселостью, которая лезет из него, как травка после дождя, она лезет, а ее бьет горьким дымом.
— Нет, ничего нет, — как можно ласковей говорила Катя и не глядела на Боровикова; тот топтался еще немного, ненужно покашливал, вздыхал, уплывал косолапо к выходу; дверь за ним закрывалась, тягуче скрипя.
Между тем дни все шли, а писем не было. Все мысли Кати теперь были заняты одним — письмом Боровикову. К окошку «До востребования» Боровиков приходил около шести вечера, и, поджидая его, Катя складывала в голове слова, какие скажет ему.
Как-то ночью он ей приснился — она, замирая от счастья, шла с ним по цветущей долине, потом он исчез, а Катя долго бежала, чтобы найти его…
Катя вылезла из постели, села на подоконник Снизу, со двора, текла предутренняя свежесть и запах жимолости, и кто-то, наверно сторож, ходил по улице, гремел сапогами и кашлял.
Потом Катя видела, как по сонной, еще туманной улице от гостиницы, вниз к реке, прошагал с полотенцем на плече Боровиков. Катя высунулась из окна второго этажа — Боровиков спустился к воде, его укрыли туман и берег, но было слышно, как он ворочает своим телом воду: сильно, упрямо. Катя влезла в постель, улыбнулась и стала глядеть в потолок: там розовели и шевелились заревые пятна света, похожие на него. Думая о женщине, которая не писала Боровикову, Катя старалась представить себе ее. Она, почему-то рисовалась ей тоненькой, в желтой шляпке, с усиками на капризной губе, с прической «бабеттой». Вот они шагают по улице, Боровиков подпрыгивает, толкает ее, неуклюже держит за острый локоть, а женщина холодно улыбается. Катя придумала мстительные слова женщине, но тут же забыла про них — давно трезвонил, содрогаясь, будильник: звал на службу.
Три дня Боровиков не приходил на почту. Явился он на четвертый день, пыльный, усталый, измученный ожиданием.
— Вы обязательно получите. На днях, — сказала Катя, покраснев. — Правда. Письму долго идти.
— Близко, — мрачно усмехнувшись, сказал Боровиков и протянул заказное письмо.
Так вот она кто — Елизавета Егоровна, и фамилия у нее его, Боровикова. А город и правда не дальний: Смоленск.
Катя списала в свою записную книжку адрес, еще не зная как следует зачем, тщательно проштемпелевала, наклеила марки, письмо положила поверх большой стопки — не пропало бы.