– Наш долг – защищать наших друзей в этих провинциях. И если наши друзья отступают в Боливию, мы должны сделать это последними, должны прикрыть их с тыла. Мы должны последними покинуть территорию нашей родины.
Командиры Орнос и Окампо снова переглядываются, у обоих одна мысль: «Он сумасшедший». Какими силами он может прикрывать отступление? Как?
Лавалье, не сводя глаз с горизонта, ничего не слушая, повторяет:
– Последними.
Командиры Орнос и Окампо думают: «Он одержим гордыней, проклятой гордыней, и, быть может, неприязнью к Пасу». И они говорят:
– Очень сожалеем, мой генерал. Наши эскадроны присоединятся к силам генерала Паса.
Лавалье, взглянув на них, опускает голову. Морщины на его лице углубляются, годы борьбы не на жизнь, а на смерть обрушиваются на него. Когда он поднимает голову и снова глядит на них, это уже старик.
– Хорошо, команданте. Желаю вам удачи. Желаю генералу Пасу продолжать борьбу до конца, борьбу, для которой я, видимо, уже не гожусь.
Остатки отряда Орноса удаляются галопом под взглядами двухсот молчащих бойцов, не покидающих своего генерала. Сердца их сжимаются, у всех одна мысль: «Теперь все пропало». Остается лишь ждать смерти рядом со своим командиром. И когда Лавалье говорит: «Мы будем сопротивляться, вы увидите, мы поведем партизанскую войну в сьерре», они, потупившись, молчат. «А пока вперед, в Жужуй». И эти люди, знающие, что идти в Жужуй безумие, знающие, что единственный способ сохранить хотя бы жизнь – это пробираться в Боливию по неведомым тропам, рассеяться, бежать, отвечают: «Слушаюсь, мои генерал». Ибо кто решится отнять последние грезы у генерала-дитяти?
И они идут туда. Даже двухсот человек не наберется. Они движутся по большой дороге к городу Жужую. По большой дороге!
V
«Дель Кастильо», – сказал он. «Алехандра», – сказал он. Что? Как? То были отрывочные бессвязные слова, но, в конце концов, смерть, пожар пробудили интерес у этого человека. И хотя Мартин понимал, что говорить с ним об Алехандре все равно что пытаться извлечь драгоценный камень из кучи грязи и экскрементов, он ему рассказал. Хорошо, приходите. И когда он вошел, Борденаве уставился на него испытующим взглядом, в котором сквозили растерянность и страх: совсем не тот Борденаве, что в первую их встречу. Мартин не мог говорить. «Выпейте», – посоветовал Борденаве. В горле у Мартина пересохло, одолевала слабость. Он хотел бы поговорить о… Тут Мартин запнулся, не зная, как продолжить, и глядя на пустой стакан. «Выпейте еще». Но он вдруг подумал, что все это бесполезно и глупо – о чем им говорить? От алкоголя все больше мутилось в голове мир представал сущим хаосом. «Алехандра», – сказал тот. Да, все превращается в хаос. И этот тип стал совсем другим: он как бы заботливо, почти нежно наклоняется над ним, Мартином. Год за годом Мартин пытался анализировать эту двусмысленную ситуацию и, возвратясь с Юга, обсуждал ее с Бруно. И Бруно подумал, что Борденаве, мучая Алехандру, мстил ей не только за себя, но также за Мартина, подобно калабрийским бандитам, грабившим богатых, чтобы раздавать бедным. Но погодите, все это еще отнюдь не было ясно. Прежде всего, ему-то самому зачем было мстить Алехандре? За какие обиды, оскорбления или унижения? Смутно вспоминая его речи, Мартин выхватил некоторые полные значения слова: например, Борденаве говорил о презрении. Однако Бруно полагал, что по отношению к ней тут скорее были ненависть и враждебность; а если кого ненавидишь, то уж презирать его не можешь, презирают тех, кто в каком-то смысле ниже тебя, но к тем, кто выше тебя, испытывают враждебность. Так что Борденаве ее мучил (долго или недолго, время в этом безумном состоянии было трудно определить), дабы удовлетворить смутное чувство неприязни. А чувство это весьма характерно для аргентинца, который видит в женщине врага и никогда не прощает ей оскорбления или унижения; возможность же оскорбления или Унижения было очень легко вообразить, учитывая, о ком идет речь, а у Борденаве, бесспорно, хватало ума или догадливости, чтобы понять превосходство Алехандры, и он был в достаточной мере аргентинцем, чтобы чувствовать себя униженным, не умея добиться большего, чем власть над ее телом, понимая, что его наблюдают, вышучивают и презирают на недоступном для него уровне, на уровне Алехандры. И тем паче из-за ожесточающей мысли, что она его использует, как наверняка использовала многих других, в качестве простого орудия, орудия некоей извращенной мести, так и оставшейся для него непонятной. По всем этим причинам Борденаве, видимо, был склонен отнестись к Мартину с симпатией, не только не считая его соперником, не только из чувства братства перед лицом общего врага, но потому, что Алехандра, нанося раны столь слабому существу, как Мартин, сама становилась более уязвимой и Борденаве мог нападать на нее. Словно бедняк, ненавидящий богача за его богатство и понимающий, что чувство это низкое и позорное, останавливается на каком-то из его самых явных пороков (например, скупости), чтобы его возненавидеть без малейших угрызений совести. Но в тот момент Мартин ничего этого не думал, эти мысли пришли лишь много спустя. А тогда ему было так плохо, как если бы у него вынули сердце, бросили на землю и колотили по нему камнем или вырезали сердце зазубренным ножом и затем еще раздирали ногтями. Смятение чувств, ощущение своего ничтожества, головокружение, неминуемое подтверждение того, что этот человек был любовником Алехандры, – все это не давало Мартину вымолвить хоть слово. Борденаве смотрел на него с недоумением. Но в конце концов, зачем? «Она уже мертва», – сказал Борденаве. Мартин сидел потупя голову. Да зачем ему это знать, что за дурацкое желание дойти до конца? Мартин сам не понимал, а если бы и догадывался в душе, словами высказать не мог бы. Но что-то изнутри безрассудно подталкивало его. Борденаве явно его щадит, словно бы взвешивает что-то, отмеряет дозу гибельного зелья.
«Выпейте, – сказал Борденаве, наливая ему коньяк. – Вам нехорошо. Выпейте».
И вдруг, как бы по наитию какому-то, он сказал себе: «А ведь я хочу напиться допьяна, хочу умереть», слыша, как Борденаве говорит ему что-то вроде: «Да, на другом этаже, наверху», озабоченно глядя, как Мартин пьет вторую рюмку. Внезапно все завертелось, его затошнило, ноги ослабели. Желудок, пустой с самой ночи пожара, как бы наполнился чем-то кипящим и отвратительным. И когда Мартин с огромным усилием поднялся и зашел в тот мерзкий закуток, он словно бы во сне увидел через окно реку. И с чувством сожаления к себе и насмешки подумал: «Наша река». Он видел себя таким маленьким, таким жалким, видел как бы со стороны. Но вокруг было темно, хоть глаз выколи. Резкий запах духов вызвал новый приступ тошноты, ему захотелось вырвать на разбросанные по полу подушки, а Борденаве между тем открывал стенной шкаф, в котором оказался магнитофон, и говорил: «Да, очень полезная штука», добавляя что-то о деловых секретах, «грабители, знаете ли, а тут еще Документы», толкуя вроде бы о какой-то западне, о сделках, о партнере, коммерсанте с огромным влиянием, в ком он, Борденаве, очень заинтересован в связи с алюминиевым заводом (да, кстати, думал Бруно, кто знает, какого рода месть он обрушивал на Алехандру, месть коварную и мазохистскую, но в итоге месть), и что раз уж Мартин настаивает, то ему следует знать, и ему будет полезно это знать: она получала огромное удовольствие, отдаваясь за деньги; и тем временем Борденаве включил магнитофон, и Мартин даже не был в состоянии попросить его остановить жуткую машину, и ему пришлось слушать слова и вопли, а также стоны – ужасную, гнетущую, пакостную смесь звуков. Но вот некая сверхъестественная сила пробудила в нем реакцию, он бросился прочь, побежал по лестнице, словно за ним гонятся, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь, и наконец очутился на улице, где ледяной воздух и мелкий дождь вырвали его из того зловонного ада и вернули к холоду смерти. И он побрел медленно, как тело без души и без кожи, ступая по осколкам битого стекла, подгоняемый безжалостной, куда-то спешащей толпой.
Их не наберется и двухсот человек, да это и не солдаты, а удрученные, грязные бродяги; многие уже не знают, за что борются и ради чего. Прапорщик Селедонио Ольмос, как все они, сидит в седле нахмуренный и молчаливый, вспоминая отца, капитана Ольмоса, и брата, погибших в Кебрачо-Эррадо.
Восемьсот лиг – сплошные поражения. Он уже ничего не понимает, а в уме все вертятся злобные слова Ириарте: генерал сумасшедший, он сам не знает, чего хочет. И разве не пришлось ему, Ириарте, отдать Солану Сотомайор Брисуэле по приказу Лавалъе? Он видит Брисуэлу: лохматого, пьяного, окруженного сворой собак. Пусть только попробует подойти кто-то от Лавалъе! И разве и впрямь не едет рядом с ним эта девушка? Нет, он уже ничего не понимает. А два года назад все было так ясно: Свобода или Смерть. Но теперь…