Евтихий Пирамидов стоял у костра голый и сушил свою мокрую и грязную одежду. Федор Затычкин посматривал на спасенного им голого человека и говорил:
— Вишь, какой ты! Как жердь, худой да долгий. Вот оно и затянуло тебя. И тонкий же ты! Трава этакая есть, ведьмы ей натираются: сквозь малую щелку может тогда пролезть. Повитухи тоже эту траву употребляют, когда ребенок не вылазит на свет Божий. Вот тогда этакие жерди и вылазят из материнской утробы-то… Видно, твоя повитуха эту самую траву в дело пустила, когда ты на свет Божий вылазил!
Разговорились про травы, зелья, знахарей, ведьм и колдуний. Федору Затычкину и книги в руки: все знает, все с ним случалось!
— Вы, дружки, не смейтесь! Поживите с мое, так и сами понимать будете. В ваших книгах про это не пишут. Кто их сочиняет? Городские! А в городу люди живут — ничего тайного не примечают. И выходит у вас, что ни Бога, ни черта на свете нет. Только все это неправильно. Поближе подойти надо! Вот уж на моих глазах было… случай этот самый… Не я один про него знаю. И сейчас эта мельница жива, и все знают, что хозяйка там вроде как ведьма или колдунья… Ну и красивая же, сволочиха! Этакая бабочка, что ни один мужик мимо нее спокойно пройтить не может: лукавый забирает! Пускай сам молодую красивую жену имеет, а увидит Глафиру эту самую, как туманом законную любовь обволочит, и на Глафиру, как пчелу на мед или мотыля на огонь, потянет!
— А тебя, видно, притягивало? — спросил Евтихий, прыгая на одной ноге и стараясь попасть другой ногою в просохшую штанину.
— А ты помалкивай! Ужо свожу вас на эту мельницу, тогда поглядим, что с тобой будет. Я-то выдержу, потому на мне крест есть, а вот вы… Небось, ты, Евтихий, в городу всяких барышней досыту нагляделся, а вот увидишь нашу Глафиру, до ушей рот разинешь…
— А далеко эта мельница? — спросил Володя, самый молоденький из нас, скромный и застенчивый, как девушка, юноша, красневший всякий раз, когда Федор Затычкин вставлял для красного словца нескромную прибаутку или пословицу, не числящуюся в наших сборниках народного творчества.
— А ты своего папашу, лесничего, спроси! Он знает ее силу-то! — подмигнув, ответил Федор. — Мы с ним однова забрели сюда, так три ночи на мельнице ночевали…
Володя потупился, неожиданно прихлопнутый раскрытою тайной родителя, а мы с Евтихием захохотали. Конечно, все мы втайне страшно заинтересовались мельницей, о которой говорил Федор Затычкин. Помолчали, а потом Евтихий спросил:
— А уток там много?
— Где?
— Да на мельнице!
— Ага! Ты все про мельницу? Уток захотел! Напрасно заритесь: к ней Огненный Змей летает. Снопом огненным упадет, рассыпется — в молодчика обернется…
— Муж покойный, что ли?
— Муж! Он и при покойнике летал! Может, он и удавил старика-то. На дубу на суку в лесу нашли. Не муж это, а нечистая сила. Попробуй с такой бабой связаться…
— А что? — спросил Евтихий.
— Зацелует, сволочь! До смерти зацелует. И больше никакого удовольствия.
Мы потупились. Опасность быть зацелованным не столько нас пугала, сколько притягивала. Евтихий высказал сомнение:
— Я думал — другое, а ежели насчет целования…
— Попробуй! Только тонок ты, брат, переломишься! И не такие пытали да свертывались. Она вроде как ванпир: где поцелует — кровь показывается! Губы у ней, сволочихи, пухлые да красные, как малина давленая. И рот завсегда раскрыт, а в нем полно зубов, а два зуба, сверху-то, остренькие. Вот она ими и прокусывает кожу-то. А губами как присосется, не отдерешь. «Миленький, пригоженький, оторваться от тебя не могу!» — а сама прижмет, инда косточки захрустят, да губами-то и вопьется! Ну, и грудастая же, сволочиха! Прямо надо сказать: не баба, а корова с новотелу!..
— Меня, брат, не испугаешь! — похвастался Евтихий Пирамидов, подсаживаясь к котелку.
— Храбрый ты!
Стали утолять голод грибным хлебовом, в котором кроме грибов, лука и картошки, ничего не было. Но суп казался нам слаще стерляжьей ухи! Даже про Глафиру стали позабывать.
— Теперь маленько подремать, да и марш! Скоро светать будет.
Полежали молча около костра, и вдруг Евтихий, потянувшись, произнес:
— А что, господа, если нам отсюда на эту самую мельницу? За утками?
— Вон, что! За утками вздумал… к Глафире! — позевывая, отозвался прикурнувший у костра Федя.
Никто не ответил. Все примолкли. Может быть, дремали, а может быть, все думали о том, как хорошо бы было очутиться на мельнице, около Глафиры, этой странной женщины, которая зацеловывает до смерти… Тихо шумел лес. Погас костер. Где-то кричала сова. Я лежал с закрытыми глазами и прислушивался. Казалось, что лежишь где-нибудь у моря: так лесной шум напоминал прибой морской волны и шорохи прибрежных галек по пескам. Порой иллюзия становилась так назойлива, что я приподнимал голову и озирался, чтобы убедить себя, что я не на берегу моря, а в лесу. Лесное море! Такое же стихийное, таинственное, живущее своей собственной жизнью…
Похрапывает Федор Затычкин. Володя свернулся клубочком и кажется совсем маленьким мальчиком. Длинноногий Евтихий, обнявши свою длинную одностволку, воткнулся головой в мою ногу. За спиной его — собака. Вот и Евтихий, и собака подняли головы.
— Ты что, Евтихий?
— Не спишь?
— Нет.
— А все-таки любопытно, брат…
— Что?
— Да вот… про мельницу-то! Надо там побывать. Говорят, уток там много.
— Надо побывать…
— Испугал: зацелует, говорит!.. Нашел, чем испугать!
Проснулся Федор Затычкин. Позевнул, перекрестился, почесался и сказал:
— Прозяб я что-то. Что у нас там, водчонка-то осталась?
Потянулся к фляге, допил остатки, крякнул и встал:
— Надо, дружки, собираться: светать хочет!
Быстро повскакали и, прижимаясь, гуськом потянулись в сумрак леса… Весь день бродили по лесу: искали тетеревиные выводки. Евтихин пес убегал далеко вперед и распугивал дичь. День был знойный. В лесу висела густая духота. Навихляли ноги, выпарились, захотелось пить. Долго искали воду — не нашли.
— Чайку бы!
Постояли, подумали, куда идти. Федор почесал в затылке и задумчиво произнес:
— Не знай, куда теперь ближе: до Еловки или до мельницы?
— До какой мельницы? — спросил Евтихий и насторожился.
— Да до той самой, про которую говорил вам…
— Конечно, надо на мельницу! Там уток много…
— Вишь, как его тянет! Я его спас, а он опять к черту на рога лезет! Егория, брат, не получишь! Это тебе не турецкий полковник! Сама сядет на тебя да поедет, а ты повезешь… Я-то не боюсь: потому у меня крест на шее, а вот у вас-то заместо креста часы — на гайтане[299]!
Сделали привал, поговорили, поспорили и решили тянуть к мельнице — как из лесу выйдешь на луга, всю дорогу охотой идти: бекасишки, куличишки…
— А к вечеру на мельнице будем!
— А чаем нас там напоят?
— Напоит до отвалу! Она до мужеского полу ласковая… А уж господ любит — и сказать нельзя! У ней два самовара, с десяток ульев в саду, корова, куры, гуси, утки. Напоит и накормит… И спать уложит! А, может, если баня топлена, так и в баньке выпарит! И сама — как булка на меду, белая да слатимая[300], румяная… Хороша бабочка, а вот все вдовеет. Четвертый год вдовеет. Никто не сватается: боятся! Кому охота, конечно, с нечистой силой породниться?!
— Я не боюсь! — пробасил Евтихий.
— Погоди! Сперва испытай, а потом уж…
Вышли из лесу и разбрелись по лугам. Кобель высшей дрессировки гонялся за бекасами и лаял. Евтихий бегал за кобелем и кричал неистово: «Убью!» Всю дичь распугали, и никто ничего не убил.
— Такого кобеля надо повесить, а не то, что на охоту брать… — ворчал Федя.
Добрались до реки. Как только блеснуло стекло реки, стали сбрасывать с себя охотничьи доспехи и одежду. Бежали к берегу и кувыркались в воду. Блаженство! Ныряли, плавали, пили воду, фыркали и не знали, что еще сделать с таким изобилием прохладной и прозрачной влаги. Только Федор Затычкин не купался. Умылся, попил горстью водицы и уселся в травке под черемухой.
— Что ты не купаешься?
— В этом омуте опасно. В прошлом году летом один купался, нырнул и не выплыл. За ногу его кто-то задержал. Сказывали, будто — сом, а какой сом, когда утопленника и теперь по ночам на мосту под мельницей видят. Сидит нагишом и тину с тела сматывает на руку. Все это — проделки бабы этой самой, Глафиры. Он к ней подъезжал с лаской, ну вот и получил награду! А сколько от нее высохли?!
— Как высохли?
— Целовались с ней, а после того сохнуть начали. Из году в год все худоба больше да больше, а потом как шкелеты сделались: кости да кожа! Вот она, любовь-то ее какая…
Искупались и, бодрые и свежие, пошли тропами вдоль реки. Спустя час времени стал доноситься шум мельницы. Точно водопад. Река делала крутой поворот, точно убегала в лес, и где-то там, за поворотом, все громче рокотал водопад. Потом в шум водопада стал впутываться ритмический стук работающей машины, и весь лес около реки стал наполняться суетливым грохотом, словно катились по деревянному бревенчатому мосту вереницы тяжелых телег.