Федя отдернул Евтихия за рукав и внушительно заметил:
— Пусть их плывут! Мы с берега. Оно спокойнее… Плывите!
Мы отплыли. Остальные поплелись по берегу. Я с ружьем сидел на дне ботника, Глафира осталась на корме. Тихо плыла лодочка, шурша встречными камышами, и за кормой сверкала серебристая дорожка. Быстро падали сумерки, сгущавшиеся от стелющихся над прудом туманов. Заплыли в заросшую высокими камышами заводь, и Глафира перестала работать веслом.
— Барин! Забыла, как вас звать-то… — спрашивает шепотом.
— Сергеем Николаевичем.
— Сергей Миколаич! Теперь глядите хорошенько: тут где-нибудь сидят, в камышах. Должны сейчас вылететь…
Я насторожился. Пристально всматриваюсь в камыши, в росянку[305] и лилии, рука сжимает приклад ружья, палец — на собачке. Я готов! Глафира едва пошевеливает веслом, и лодочка чуть ползет, крадется бесшумно. Тишина изумительная. Только под веслом нет-нет да и булькнет, как стеклянный колокольчик, вода.
— Видите? — задыхающимся шепотом спрашивает Глафира.
— Не вижу…
— Правее-то глядите! Правее!
Напрягаю зрение изо всех сил — и все-таки не вижу. А на корме снова шепот:
— Подползите ко мне — я покажу.
Сидя, с помощью рук, ползу по дну лодочки к корме. Ружье передвигаю туда же, потягивая за ремень. Нос лодочки вздернулся, корма села, готовая зачерпнуть. И все-таки не вижу. Туман и волнение мешают.
— Что это вы! — еще тише упрекает Глафира и тянет меня за шею к себе, а другой рукою показывает направление, в котором надо смотреть.
— Подвиньтесь ближе!
Подвинулся, очутился под самыми коленями рулевого. Опять взяла меня за шею левой рукой, притянула мою голову вплоть к своей груди и снова показывает и шепчет… Ну а теперь, конечно, я уже ничего не мог видеть! Я чувствовал только обжигающую теплоту женской груди, и от нее у меня начинало звенеть в ушах и стучать в висках. Как-то неожиданно и страшно громко грохнуло мое ружье: случайный выстрел! Задрожала рука, палец непроизвольно нажал собачку, и вот — выстрел… Хорошо, что не убил Глафиры или самого себя! С испуганным кряканьем взметнулись над камышами утки и низко протянули, свистя крыльями, над нашими головами. Надо было стрелять из другого ствола, а я растерялся. Глафира смеялась. Мне было досадно и стыдно. Ведь я стреляю прекрасно, а тут так опростоволосился!
— Полетели помирать! — ядовито пошутила Глафира, склонившись над моим ухом. Чуть касается губами ушной раковины, щекочет, точно осторожно целует, и обжигает этим прикосновением всю душу. Я безмолвен, обескуражен.
— Сергей Миколаич! Перелезайте к носу, а то вам тут неловко…
— Мне-то? Нет, ничего… Мне удобно…
— А как я грести буду?
Но тут над нашими головами снова раздался свист утиных крыльев: стая криковных уток[306] закружилась над прудом, намереваясь сесть, и мы, переглянувшись, примолкли и сжались.
— Сели! — радостно прошептала Глафира и погрозила мне пальцем, чтобы не зевал больше. — Я знаю, где они сели…
И молча заработала веслом. Сильный взмах, и лодочку точно толкала невидимая подводная сила.
Каждый взмах весла сопровождался скачком лодочки и отдавался во всем теле.
— Отползите на нос малесенько, а то я вас коленом-то в спину!
— Ничего!
Говорит на «вы». Это идет к ней. Плывем камышами то по узкой стеклянной дорожке, то озерцом, то коридором из ив и черемух. Совсем погас уже солнечный свет, и выглянула красноватая луна с изумленной физиономией, словно в первый раз увидала землю. Туман начал таять, и засверкала дорожка за лодочкой…
— Увязалась я за вами, а дома дело стоит: тесто надо ставить. Уж больно я люблю эту забаву-то! Сама не стреляю, а инда дрожу вся, когда мужчина из ружья в уток собирается пальнуть! И что такое — сама не пойму! Да вы что все на меня глядите? Утки-то впереди будут…
Луна поднялась выше и облила реку, деревья, нашу лодочку серебристым светом. Вырывается из ночного сумрака русалочье лицо странной притягивающей к себе женщины, а она, встречая мой взгляд, улыбается странной улыбкой. Смотрю и не могу оторваться.
— Что? Али приглянулась?
— Сколько вам лет, Глафира?
— Много! Двадцать седьмой пошел с Миколы. А что вам мои года? Али сватать вздумали?
— Вам бы еще замуж надо.
— Будет. Отведала!
— Так ведь вы были, как я слышал, за стариком.
— Волю люблю, Сергей Миколаич! Погулять-то, с кем любо, и так не заказано…
Глафира вздохнула.
— Только не с кем у нас и погулять-то. Не люблю я деревенских мужиков: грязные да вонючие, и слова ласкового сказать не умеют. Я люблю благородное обхождение: одно слово да как его сказать! Одно дело — да как его сделать!
И все это она говорила шепотом или вполголоса. От этого ее речь действовала необычайно. В самых простых словах таилась сладкая бездна намека и интимность. Ах, этот полураскрытый рот, русалочьи глаза, улыбка и шепот. От них кружилась голова и забывались утки. Когда внезапно, почти из-под самой лодки, побежали по воде утки и с кряканьем вознеслись над прудом, я даже не тронул ружья. Смотрю на Глафиру, а не а уток. Она хохочет, но тоже тихо, словно боится, что нас кто-нибудь подслушает, и от этого и смех ее делается ядовитым…
— Этак мы с вами немного настреляем!
— Не могу… Все смотреть на тебя хочется…
— Я приворотное слово знаю. Бойся меня!
Перешла вдруг на «ты», но это тоже казалось теперь таинственно-интимным, а не грубым.
— Будет уж кружиться-то… Домой поедем… Смеяться над нами станут.
— Почему?
— Запропали. Разя поверят, что мы так болтались… без греха? Подумают, что между нами… Сам понимаешь.
— Ну, и пусть думают. Они, наверно, спать пошли…
— Поди, на сеновале легли. В горенке мух много. Я и сама-то на воле сплю.
— На воле? А где?
— Только и на воле не спится…
— Почему?
— Дело-то молодое… А тут комары пищат всю ночь, да лягушки верещат… Теперь хотя соловьи петь перестали, а то всю ноченьку спать не могла: тоска находит, любить хочется кого-нибудь, а некого…
Плыли и тихо разговаривали. Незаметно доплыли до мельницы и причалили к берегу. Я опять чуть не упал, — она подхватила и прижала к себе. Вышел на берег, как пьяный.
Ты иди в горницу, а я сейчас корове сена дам да подою… С тобой и про корову забыла…
Я прошел в избу. Здесь никого не было. И ружей нет. Значит, ушли! Почему-то обрадовался. Нашел на столе записку, в которой друзья сообщали, что пошли на утреннюю зорю на Кривое озеро и вернутся только утром.
— Где же дружки-то твои?
— Они на ночь за утками пошли, на Кривое озеро.
— Один ты остался?! Сирота? Где же мне тебя, сироту, уложить прикажешь? Хочешь, в избе со старухой, а то на сеновал иди: там мягко, и дух хороший. А вот я малесенько прозябла. Отсырела с тобой в туманах-то. Вишневочка у меня есть. Погоди-ка — угощу! — шепнула и погрозила пальцем, показала рукой за перегородку, где похрапывала старуха. Я и без вишневки был пьян молодым хмелем темных сил земли, а тут еще хмельной напиток…
Сидели без огня и, объясняясь, пользовались больше жестами и мимикой, чем словами. Чтобы не разбудить старухи. Попивали наливочку и приглядывались в полутьме друг к другу. Ах, русалочьи глаза, полураскрытые губы и улыбка! Встала, сладко потянулась и встряхнула головой.
— Спать, что ли идти… — прошептала, ломая над головой руки.
Я понял, что стою на краю пропасти. Со мной начиналась лихорадка от какого-то особенного сладкого страха ожиданий. Я боялся смотреть в лицо Глафиры и чувствовал себя преступником.
— Ты что головку-то повесил? — спросила она шепотом, подойдя ко мне вплотную и, наклонившись, сказала в ухо: — Иди на крыльчико и жди… Я сейчас выйду…
Я, пошатываясь, вышел на крыльчико и сел на ступенях. Билось, как птица в клетке, сердце, бросало то в жар, то в холод. Минуты казались бесконечными. Что ж теперь делать?! И что будет?
Я сидел, как прикованный. Шумел водопад мельницы, дребезжали лягушки, и крепко кусались огромные речные комары… Луна спряталась в облаках, вокруг упала темень… Тихие шаги позади, ближе и ближе…
— Миленок ты мой!..
Две горячих руки обвились вдруг вокруг моей шеи, и горячие влажные губы обожгли мою шею! Больше ни одного слова! Прижалась грудью, пожгла губами и оторвалась. Тихо, задумчиво пошла с лесенки. Куда она? Идет, не оглядываясь, к мельнице и скрывается в темноте… Я застыл в ожидании, устремив взор в темноту: сейчас позовет или вернется… Ночь притаилась. Примолкли лягушки. Только комар неотвязно трубит над ухом… Шумит водопад под мельницей, и сова кричит вдали, как ребенок. Нет! Томительно тянутся минуты, и хочется позвать в темноту: «Иди же!» Что такое? Как молния, сверкнул огонек в маленьком занесенном мучной пылью, точно замороженном оконце мельницы и, протянувшись яркой красной ниточкой, погас… Вот снова сверкнул красный огонек. Что это значит? Может быть, она зовет меня этим огоньком. Страшно. Загадочно. Так тянет туда, в темноту, где мелькал огонек, и нет сил решиться. Какой-то непонятный страх удерживает меня на крыльчике. Подул ветер, заворчал лес, заскрипел жестяной петух на крыше домика. Стал моросить маленький, как пыль, дождичек. Темень сгустилась. «Иди!» — шептал Лукавый в ухо, а я упирался и все ждал чего-то. Наконец истомленный ожиданием и борьбою с Лукавым, встал и медленно пошел в темноту. Так билось сердце, что становилось трудно дышать. Дух захватывает! В висках звон колокольный стоит. Приостановился: не могу! страшно! Все сказки Федора Затычкина вспомнились, и мельница стала казаться страшной загадочной западней нечистой силы. Едва намечавшийся в темноте силуэт мельницы, казалось, таил какую-то волшебную тайну, направленную в этот момент против меня. Постоял минут десять и пошел обратно, к крыльчику. Опять сел на лесенке и ждал, сам не знаю чего. Сидел долго и упорно. Вдруг на мельнице что-то стукнуло. Я вздрогнул и бросился в избу. И здесь страшно: кряхтит и возится за перегородкой старуха, похожая на Бабу-Ягу! Почудился какой-то заговор, а тут еще спрыгнул с печки черный кот… Я схватил стоявшее в углу ружье, снял с гвоздя сумку с патронташем и торопливо вышел в сени. Притаил дыхание, послушал: кряхтит и покашливает проклятая старуха. Так странно и подозрительно покашливает. Выскочил с крыльчика и забрался на сеновал. Всю ночь не спал и прислушивался. Под сеновалом жевала жвачку корова, кашляла, как старуха, овца, и чавкала свинья. Шумел водопад, шумела листва деревьев, шуршал мелкий дождик по соломенной крыше — точно все шептались злые духи, замышляя злое против меня. Слышал я, как на восходе солнца Глафира доила корову и разговаривала со свиньей. Была мысль позвать вполголоса: «Глаша!» Но было мучительно стыдно. Как вор, выбрал удобный момент и убежал садом на реку. Пошел искать Кривое озеро…