Бегство! Долгая поездка в далекую страну, где он в отчаянии ухватился за вакантное место учителя в реальной школе… в небольшом городишке, где, думал он, можно будет упиться одиночеством и философией и, собравшись с силами, написать свое философское сочинение. Как бы не так! Школьный ад, провинциальный ад маленького городка! Злобные преследования, которым он постоянно подвергался за свое «вольнодумство»! Стычки со старшим учителем Бергом, этим недоучкой и бандитом, этим туполобым и спесивым унтером, которые закончились дурацким побоищем на школьном дворе, послужившим причиной его отстранения от службы.
Добрая, вечно растрепанная маленькая Николина, учительница, которая в те чудовищные, позорные дни была его единственным утешением и на которой он женился. Снова нищета, унижение, иссушающие мозги частные уроки. Место библиотекаря, предоставленное ему из милости, подачка на бедность. Малюсенькая бедная и унылая библиотека с вечным смрадом керосиновой печки. Смерть Николины от родов. Сентиментальная, сверхпылкая любовь к дочери, которую он боготворил, и страшный удар, когда оказалось, что она… что она!..
Ну вот, пожалуй, все подытожено.
Ничего подобного, не все!
Долгие мучительные годы. Сгоряча принимаемые решения еще раз бежать от всего. Терпевшие крах из-за полного отсутствия денег, а также из-за…
Да, из-за чего?
Из-за Вибеке? Чепуха. Несчастную дурочку ты бы вполне мог взять с собой и поместить в какое-нибудь подходящее заведение. Сочинение? Тоже ерунда. Эти словеса ты мог бы с таким же успехом плести в любом другом месте. Нет, друг мой любезный, причину надо искать глубже, гораздо глубже. В некоей проклятой роковой косности. Это болезнь души. Какая-то внутренняя поломка. Превращаешься в куколку, все старательнее оплетая себя нитями заумных метафизических построений, а потом вдруг пытаешься выбраться обратно наружу, не разрушив кокона. Пока наконец не соберешься с духом и не разрушишь его… после чего оказываешься самым жалким образом обречен бесприютно скитаться и зябнуть в мире действительности и втайне тосковать о превращении снова в куколку!..
Ладно. Дальше!
Резиньяция. Телескоп, проданный, вернее, наполовину подаренный фотографом Сунхольмом, этим честным и благородным пасынком судьбы. Телескоп, философия и музыка. Проясненность и бесстрастное спокойствие.
Как бы не так… Проясненность эта очень скоро оказалась дурацкой иллюзией. Состояние проясненности — всего лишь мечта, абсолютно недостижимая, тем более в провинциальном аду, среди назойливых людей с их сплетнями и болтовней, с их самодовольным чванством и презрением к духу, с их неустанным усилиями смутить хлипкий, дорогой ценой завоеванный покой человека.
Отчаяние! Ненависть к нищете, из-за которой попадаешь в зависимость от всякой шушеры… от вульгарного приказчика и живоглота консула Хансена или от льстивого шельмы адвоката Веннингстеда. Ненависть к судьбе, к Вибеке, ко всему. Решение покончить с собой. Одинокая прогулка на лодке вместе с девочкой. Господи, спаси и помилуй! Жалкая капитуляция и слезливое возвращение к жизни. И ужас Атланты, когда он в припадке самоуничижения признался ей, какие у него были намерения. Ее отчаяние, ее внезапная нежность… как сверканье редких, неподдельных алмазов в обыкновенной, с виду дешевенькой брошке!
— Атланта! — позвал он.
Атланта чрезвычайно удивилась:
— Чего это ты лежишь? В пальто! Уж не заболел ли?
Он чувствовал глухую потребность выплакаться у нее на груди, прижать ее к себе так крепко и жарко, словно это их последнее объятие, рассказать ей о том, что произошло, чтобы она обезумела от радости. Но он остался лежать и лишь сказал:
— Да, Атланта, мне что-то нездоровится. Есть я не буду, и скажи тем двоим ученикам, что придут после обеда, что я заболел.
Тут магистр вскочил с дивана и сделал отрицательный жест рукой.
— Впрочем, нет, Атланта. Пусть эти балбесы приходят. Я, собственно, вполне здоров. Просто чуточку болела голова. А сейчас уже все в порядке.
Так. Ну, теперь как будто все. Комедия окончена. Порядок и спокойствие восстановлены. Теперь он будет радоваться. Только радоваться. Радоваться тому, что расскажет Атланте замечательную новость. Сделает ее счастливой несказанно. Разделит ее радость, отдохнет душой, почувствует биение жизни, будет жить, жить!
Наконец-то он вроде бы все подытожил. Hie Rhodos![47]
«Сегодня вечером! — сказал он себе. — Будет это сегодня вечером. Мы должны остаться одни. Одни с нашим праздником!»
Остаток дня прошел, как обычно, словно ничего и не случилось. Но в сумерки, когда последний ученик ушел, магистром Мортенсеном против его воли вновь овладело странное лихорадочное возбуждение, такое же, как утром. Перед его мысленным взором возникло, точно мираж, устрашающе огромное, совершенно несподручно огромное состояние, которое сверх всякого вероятия чудом упало к нему с неба… пачки ассигнаций, груды, вороха, крутящийся снежный вихрь ассигнаций по десять крон, по сто крон, по пятьсот крон… он почувствовал головокружение, лег на диван и сразу погрузился в тревожное, полное сновидений забытье. Ему снилось, что он купил себе новый телескоп, настоящий, в который можно было увидеть планету Сатурн так близко, что она закрывала собою все небо.
Когда он проснулся, было темно. Атланта куда-то ушла. Его охватил вдруг страх, что она не вернется, что она покинула его навсегда, оставив после себя пустоту, которой ему не вынести.
— Атланта! — тихо стонал он, беспокойно мечась по пустой квартире.
Он зашел в спальню, Вибеке спала. Маленький сонный ночник горел на комоде возле ее постели. Бедная девчушка во сне была совсем похожа на человека. Ей бы лучше всю жизнь дремать.
Он поцеловал ее в лоб и вдруг разрыдался и, всхлипывая, бросился на кровать.
Немного погодя он вскочил, зажег лампу на письменном столе и принялся перечитывать страницы, написанные утром, до того, как возникла вся эта сумятица. До девятого вала. До потопа.
По своему умственному складу в широком смысле слова Кьеркегор принадлежит, таким образом, к мефистофельскому типу. Он, как и временный поверенный в делах дьявола у Гёте, наделен исключительно высоким интеллектом, которым он пользуется с тою же гибкой легкостью и неутомимостью. Оба они покоряют нас своей остроумной, дерзкой, ослепительной манерой. Пожалуй, можно даже сказать, что Кьеркегор перещеголял черта в своем непревзойденном искусстве атаковать разум его же собственным оружием. Он не только Мефистофель, он в то же время и жертва Мефистофеля, человек, Фауст. Он не только направляет свое оружие против других, он обращает его в конечном итоге против самого себя, без всякой пощады, и предстает перед нами как смертельно раненный самоистязатель, тогда как Мефистофель растворяется в дымном облаке блистательных разглагольствований. И Кьеркегор жестоко страдает от собственного сатанинства. Его можно было бы назвать трагическим Сатаной…
На лестнице послышались шаги. Наверное, Атланта возвращается.
Магистр отодвинул рукопись в сторону. Да, это была Атланта. Нарядно одетая, но с бесконечно печальным выражением лица. Она нерешительно присела на диван. Свежие капли дождя блестели, переливаясь, на пальто и в темных завитках ее волос. Она смотрела на него умоляюще, точно жаждала излить ему душу. Что ж бы такое могло быть у нее на душе? Щурясь от света, она моргала своими темными ресницами. И вдруг глаза ее наполнились слезами, она отвернулась и удрученно понурилась.
— Что такое, что-нибудь случилось? — спросил он. — А, Атланта? Чем ты так огорчена?
Он подошел и сел рядом, взял ее за руку и мягко сказал:
— Я знаю, тебя огорчает, что приходится влачить такую жизнь… здесь, в этой вшивой квартиренке… вместе с человеком не первой молодости… да, да, Атланта, именно это тебя гнетет! Что нет впереди никакого будущего. Верно?
Она кивнула, все так же отвернувшись.
Магистр протяжно вздохнул. А затем сказал с чуть заметной улыбкой:
— Но теперь, Атланта, с таким существованием покончено. Покончено навсегда, и больше оно не вернется.
Она скосила на него глаза в величайшем изумлении.
А он продолжал, лаская ее руку:
— Да… я знаю, это звучит как дурная шутка, но… тем не менее это факт: сегодня пришло уведомление о том, что я унаследовал огромное состояние, ни много ни мало сто сорок шесть тысяч крон. Вот, можешь сама посмотреть. — И он протянул ей бумагу.
Она уставилась на нее, не читая. Он встал и нетерпеливо дернул головой:
— Ну хорошо! Как тебе известно, я ненавижу мелодраматические сцены. Итак, наше положение весьма существенно изменялось к лучшему. Мы стали состоятельными людьми. Мы можем начать жизнь заново. Мы можем уехать. Короче, мы свободны делать все, что захотим.