Кинулся к ним, вцепился, седлать не дает. Ну, они осерчали и порешили его вгорячах. От ума я отошла, как они в него стрельнули… Теперь и ума не приложу, как с ним быть. Домовину бы надо ему сделать, да разве это бабьего ума дело?
– Дай две лопаты и рядно, – попросил Григорий.
– Думаешь похоронять его? – спросил Прохор.
– Да.
– И охота тебе утруждаться, Григорий Пантелеевич! Давай я зараз смотаюсь за казаками. Они и гроб сделают и могилку ему выроют подходящую…
Прохору, как видно, не хотелось возиться с похоронами какого-то старика, но Григорий решительно отклонил его предложение.
– Сами и могилу выроем и похороним. Старик этот хороший был человек.
Ступай в сад, возле пруда подождешь, а я пойду гляну на покойника.
Под тем же старым разлапистым тополем, возле одетого ряской пруда, где некогда схоронил дед Сашка дочушку Григория и Аксиньи, нашел и он себе последний приют. Положили его сухонькое тело, завернутое в чистый, пахнущий хмелинами дежник, засыпали землей. Рядом с крохотным могильным холмиком вырос еще один, аккуратно притоптанный сапогами, празднично сияющий свежим и влажным суглинком.
Удрученный воспоминаниями, Григорий прилег на траву неподалеку от этого маленького дорогого сердцу кладбища и долго глядел на величаво распростертое над ним голубое небо. Где-то там, в вышних беспредельных просторах, гуляли ветры, плыли осиянные солнцем холодные облака, а на земле, только что принявшей веселого лошадника и пьяницу деда Сашку, все так же яростно кипела жизнь: в степи, зеленым разливом подступившей к самому саду, в зарослях дикой конопли возле прясел старого гумна неумолчно звучала гремучая дробь перепелиного боя, свистели суслики, жужжали шмели, шелестела обласканная ветром трава, пели в струистом мареве жаворонки, и, утверждая в природе человеческое величие, где-то далеко-далеко по суходолу настойчиво, злобно и глухо стучал пулемет.
VII
Генерала Секретева, приехавшего в Вешенскую со штабными офицерами и сотней казаков личного конвоя, встречали хлебом-солью, колокольным звоном.
В обеих церквах весь день трезвонили, как на пасху. По улицам разъезжали на поджарых, истощенных переходом дончаках низовские казаки. На плечах у них вызывающе синели погоны. На площади около купеческого дома, где отвели квартиру генералу Секретеву, толпились ординарцы. Луща семечки, они заговаривали с проходившими мимо принаряженными станичными девками.
В полдень к генеральской квартире трое конных калмыков пригнали человек пятнадцать пленных красноармейцев. Позади шла пароконная подвода, заваленная духовыми инструментами. Красноармейцы были одеты необычно: в серые суконные брюки и такие же куртки с красным кантом на обшлагах рукавов. Пожилой калмык подъехал к ординарцам, праздно стоявшим у ворот, спешился, сунул в карман глиняную трубочку.
– Наши красных трубачей пригнала. Понимаешь?
– Чего ж тут понимать-то? – лениво отозвался толстомордый ординарец, сплевывая подсолнечную лузгу на запыленные сапоги калмыка.
– Чего ничего – прими пленных. Наел жирный морда, болтай зря чего!
– Но-но! Ты у меня поговоришь, курюк бараний, – обиделся ординарец. Но доложить о пленных пошел.
Из ворот вышел дебелый есаул в коричневом, туго затянутом в талии бешмете. Раскорячив толстые ноги, картинно подбоченясь, оглядел столпившихся красноармейцев, пробасил:
– Комиссаров музыкой ус-слаж-дали, рвань тамбовская! Откуда серые мундиры? С немцев поснимали, что ли?
– Никак нет, – часто мигая, ответил стоявший впереди всех красноармеец.
И скороговоркой пояснил:
– Еще при Керенском нашей музыкантской команде пошили эту форму, перед июньским наступлением… Так вот и носим с той поры…
– Поносишь у меня! Поносишь! Вы у меня поносите! – Есаул сдвинул на затылок низко срезанную кубанку, обнажив на бритой голове малиновый незарубцевавшийся шрам, и круто повернулся на высоких стоптанных каблуках лицом к калмыку:
– Чего ты их гнал, некрещеная харя? За каким чертом? Не мог по дороге на распыл пустить?
Калмык весь как-то незаметно подобрался, ловко сдвинул кривые ноги и, не отнимая руки от козырька защитной фуражки, ответил:
– Командир сотни приказала гони сюда надо.
– «Гони сюда надо»! – передразнил франтовый есаул, презрительно скривив тонкие губы, и, грузно ступая отечными ногами, подрагивая толстым задом, обошел красноармейцев: долго и внимательно, как барышник – лошадей, осматривал их.
Ординарцы потихоньку посмеивались. Лица конвойных калмыков хранили всегдашнюю бесстрастность.
– Открыть ворота! Загнать их во двор! – приказал есаул.
Красноармейцы и подвода с беспорядочно наваленными инструментами остановились у крыльца.
– Кто капельмейстер? – закуривая, спросил есаул.
– Нет его, – ответили сразу несколько голосов.
– Где же он? Сбежал?
– Нет, убит.
– Туда и дорога. Обойдетесь и без него. А ну, разобрать инструменты!
Красноармейцы подошли к подводе. Смешиваясь с назойливым перезвоном колоколов, во дворе робко и нестройно зазвучали медные голоса труб.
– Приготовиться! Давайте «Боже, царя храни».
Музыканты молча переглянулись. Никто не начинал. С минуту длилось тягостное молчание, а потом один из них, босой, но в аккуратно закрученных обмотках, глядя в землю, сказал:
– Из нас никто не знает старого гимна…
– Никто? Интересно… Эй, там! Полувзвод ординарцев с винтовками!
Есаул отбивал носком сапога неслышный такт. В коридоре, гремя карабинами, строились ординарцы. За палисадником в густо разросшихся акациях чирикали воробьи. Во дворе жарко пахло раскаленными железными крышами сараев и людским едким потом. Есаул отошел с солнцепека в тень, и тогда босой музыкант с тоской глянул на товарищей, негромко сказал:
– Ваше высокоблагородие! У нас все тут – молодые музыканты. Старое не приходилось играть… Революционные марши все больше играли… Ваше высокоблагородие!
Есаул рассеянно вертел кончик своего наборного ремешка, молчал.
Ординарцы выстроились возле крыльца, ждали приказания. Расталкивая красноармейцев, из задних рядов поспешно выступил пожилой с бельмом на глазу музыкант; покашливая, спросил:
– Разрешите? Я могу исполнить. – И, не дожидаясь согласия, приложил к дрожащим губам накаленный солнцем фагот.
Гнусавые тоскующие звуки, одиноко взметнувшиеся над просторным купеческим двором, заставили есаула гневно поморщиться. Махнув рукой, он крикнул:
– Перестать! Как нищего за … тянешь! Разве это музыка?
В окнах показались улыбающиеся лица штабных офицеров и адъютантов.
– Вы им похоронный марш закажите! – юношеским тенорком крикнул до половины свесившийся из окна молоденький сотник.
Надсадный звон колоколов на минуту смолк, и есаул, шевеля бровями, вкрадчиво спросил:
– «Интернационал», надеюсь, исполняете? Давайте-ка! Да не бойтесь!
Давайте, раз приказываю.
И в наступившей тишине, в полуденном зное, словно зовя на бой, вдруг согласно и величаво загремели трубные негодующие звуки «Интернационала».
Есаул стоял, как бык перед препятствием, наклонив голову, расставив ноги. Стоял и слушал. Мускулистая шея его и синеватые белки прищуренных глаз наливались кровью.
– От-ста-вить!.. – не выдержав, яростно заорал он.
Оркестр разом умолк, лишь валторна запоздала, и надолго повис в раскаленном воздухе ее страстный незаконченный призыв.
Музыканты облизывали пересохшие губы, вытирали их рукавами, грязными ладонями. Лица их были усталы и равнодушны. Только у одного предательская слеза сбежала по запыленной щеке, оставив влажный след…
Тем временем генерал Секретев отобедал у родных своего сослуживца еще по русско-японской войне и, поддерживаемый пьяным адъютантом, вышел на площадь. Жара и самогон одурманили его. На углу против кирпичного здания гимназии ослабевший генерал споткнулся, упал ничком на горячий песок.
Растерявшийся адъютант тщетно пытался поднять его. Тогда из толпы, стоявшей неподалеку, поспешили на помощь. Двое престарелых казаков под руки почтительнейше приподняли генерала, которого тут же всенародно стошнило. Но в перерывах между приступами рвоты он еще пытался что-то выкрикивать, воинственно потрясая кулаками. Кое-как уговорили его, повели на квартиру.
Стоявшие поодаль казаки провожали его долгими взглядами, вполголоса переговаривались:
– Эк его, болезного, развезло-то! Не в аккурате держит себя, даром, что генерал.
– Самогонка-то на чины-ордена не глядит.
– Хлебать бы надо не всю, какую становили…
– Эк, сваток, не всякий вытерпит! Иной в пьяном виде сразу наберется и зарекается сроду не пить… Да ить оно как говорится: зарекалась свинья чегой-то есть, бежит, а их два лежит…
– То-то и оно! Шумни ребятишкам, чтобы отошли. Идут рядом, вылупились на него, враженяты, как скажи, сроду они пьяных не видали.