Немало участников битв той эпохи поделились своими впечатлениями о первых практических опытах своего ремесла. «В первый раз еще видела я сражение (Гутштадт, май 1807 года) и была в нем. Как много пустого наговорили мне о первом сражении, о страхе, робости и, наконец, отчаянном мужестве! Какой вздор! Полк наш несколько раз ходил в атаку, но не вместе, а поэскадронно. <…> Новость зрелища поглотила все мое внимание; грозный и величественный гул пушечных выстрелов, рев или какое-то рокотанье летящего ядра, скачущая конница, блестящие штыки пехоты, барабанный бой и твердый шаг на неприятеля, все это наполняло душу мою такими ощущениями, которых я никакими словами не могу выразить», — вспоминала Надежда Дурова{9}.
В то время как «кавалерист-девица» приобщалась к опасностям войны 1806 — 1807 годов в рядах эскадрона улан-коннопольцев, князь С. Г. Волконский, как и подобало юноше из хорошей фамилии, «приобыкал» к своему ремеслу в свите генерал-лейтенанта графа А. И. Остермана-Толстого (который в молодые годы служил при отце своего подчиненного — генерале от инфантерии князе Г. С. Волконском): «Пултуское сражение была боевая моя новизна; состоя при Остермане в должности адъютанта — мое боевое крещение было полное, неограниченное. С первого дня я приобык к запаху неприятельского пороха, к свисту ядер, картечи и пуль, к блеску атакующих штыков и лезвий белого оружия; приобык ко всему тому, что встречается в боевой жизни, так что впоследствии ни опасности, ни труды меня не тяготили. До сих пор храню в сердце чувство горячей признательности к памяти графа Остермана. Часто тяжела была взыскательность его, но попечительность и полное доверие его, когда заслужишь оное, примиряли с ним. Во всю жизнь свою он меня считал своим, теперь, как он уже не в живых, по смерть мою буду его считать моим благодетелем»{10}. Особенно доставалось в те годы «царице полей» пехоте, с которой связал свою судьбу M. М. Петров, в чем он убедился в первом же бою: «12 декабря (1806 года) авангардные войска наши отступили от Сиротской переправы к местечку Насильску где и было первое той войны соединенное нескольких наших дивизий сражение. Тут-то душа моя приняла первое испытание себя; здесь-то я рассматривал самого себя и благодарил Провидение, что оно даровало мне право по сердцу моему достойно называться дворянином, служащим под военною хоругвию славного моего Отечества: пять часов битых ядра, гранаты и картечи рвали и разрывали ряды обеих сторон; свинцовый град визжал и щелкал то в нас, то в оружие наше, но мы отступили к Пултуску, где 14 декабря Беннигсен принял от Наполеона генеральное сражение и отразил французскую армию, которая на отступе преследуема была нашею кавалерией чрез всю ночь по грязной распутице к Сохочину»{11}. Многое, конечно, зависело от того, при каких обстоятельствах офицер получал «боевое крещение». Свитский офицер А. А. Щербинин, рассказывая о битве при Бородине, отметил: «За исключением неважной арьергардной перестрелки под Витебском это было первое сражение, в котором я участвовал. Я полагал, что и во всяком генеральном деле бывает столь жарко, как мы тут нашли. Но как впоследствии я прошел весь ряд генеральных сражений 1812, 13 и 14 годов и участвовал в некоторых и отдельных делах, находясь при Толе, Коновницыне и Милорадовиче, то я могу определительно сказать, что все те сражения содержатся к Бородинскому, как маневры к войне»{12}.
Противоречивые чувства охватили душу прапорщика Н. Д. Дурново, впервые оказавшегося в сражении при Тарутине 6 октября 1812 года, — скорбь по погибшим и восторг от собственной храбрости: «Неприятель ответил на наши выстрелы лишь 5 минут спустя. Третьим по счету ядром, выпущенным им, унесло у нас храброго генерал-лейтенанта Багговута, под которым была убита лошадь и которому оторвало ногу. Он умер спустя четверть часа. <…> Французы имели стрелков в лесу, и их артиллерия обстреливала дорогу, по которой мы шли. Однако Беннигсен решился. Он получил сильную контузию в правую ногу ядром, которое убило лошадь генерала Бестужева и вырвало ему кусок мяса из правой ноги. Вообще ядра свистели вокруг нас. Должен сознаться, что мой дядя Демидов не пришел на подмогу. Что касается меня, то я не ощущал страха смерти. Мне казалось невозможным быть убитым. <…> Число убитых невозможно точно определить: все поле было ими покрыто. <…> Генерал-лейтенант Дери был среди мертвых. Неаполитанский король — его близкий друг и товарищ по оружию — попросил отдать ему его сердце. Лагерь неприятеля попал в руки казаков, которые его разграбили. Мюрата постигла та же участь: у него отняли все серебро. <…> Мюрат совсем не ожидал нападения, так как мы взяли его артиллеристов, когда они еще спали. В четыре часа дня мы возвратились в нашу Главную квартиру в Леташовке. <…> Никогда я не был так счастлив, как после выигранной битвы. Первый раз в жизни я находился в таком состоянии. Огромный бокал королевского пунша помог восстановить мои силы. Александр Безобразов пропал без вести. Полагают, что он был убит в атаке, которую наши казаки произвели против французских кирасиров. Это приведет его бедную мать в отчаяние: он был ее единственным сыном»{13}.
Следует отметить, что суровая реальность эпохи Наполеоновских войн поначалу вошла в противоречие с мировоззрением эпохи Просвещения, согласно которому человек, в том числе военный, привык считать себя «другом человечества». Так, князь П. И. Багратион, диктовавший сослуживцу в начале 1800-х годов свои воспоминания об Итальянском походе А. В. Суворова, в рассказе о битве при Нови в августе 1799 года счел нужным тогда заметить, что с содроганием увидел поле сражения, покрытое множеством убитых. Но потери при Нови не шли ни в какое сравнение с числом убитых и раненых, которых генералу предстояло увидеть под Аустерлицем, Прейсиш-Эйлау, Фридландом. В 1812 году, сообщая графу А. А. Аракчееву о потерях под Смоленском в шесть тысяч, он прибавил: «…а хоть бы и 10 тысяч, как быть, война…» Новые обстоятельства породили новое отношение к военным столкновениям, которое исследователи называют «эстетизацией войны». Так, адъютант Наполеона генерал Ф. де Сегюр в самом, пожалуй, популярном в России и во Франции сочинении о русской кампании вспоминал об исходе битвы при Бородине, которую французы называют битвой при Москве-реке: «Солдаты Нея и Гюдена, оказавшиеся без своего генерала, находились там среди трупов своих товарищей и русских трупов, на местности, изборожденной гранатами и усеянной обломками оружия, лоскутьями изорванной одежды, множеством военной утвари, опрокинутых повозок и оторванных конечностей. Вот они, трофеи войны и красота поля битвы!..»{14} Что тут можно сказать? Остается привести мнение известного историка: «…записки человека о своем времени. Они могут нравиться, не нравиться; мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было…»{15}
К началу Отечественной войны 1812 года более половины русских офицеров принимали участие в различных походах и войнах, причем около 40 процентов из них сражались с французами в 1806 — 1807 годах. Пожалуй, самым сильным испытанием для них было сражение при Прейсиш-Эйлау 27 января 1807 года — одно из самых упорных и кровопролитных в истории Наполеоновских войн. «Бой продолжался от раннего утра до наступления ночи. Сражение было принято войсками и начальниками с радостью и с желанием быть достойными русского имени, и это они доказали. День был снежный, морозный и с вьюгой, веющей насупротив французской армии. <…> Кладбище города, стоящее между им (неприятелем) и нашей позицией, было поприщем отчаянной защиты; это место, бывшее несколько столетий последним убежищем постепенно туда приводимых, в несколько часов было покрыто кучами тел. Первые расставались с жизнью по определению природы, — последние — как выразить причину их смерти? По общему мнению — честь! долг! Но я скажу, частью и предрассудки; странно, больно для человечества, что человек наносит смерть человеку», — спустя много лет вспоминал об этом страшном дне князь С. Г. Волконский{16}. Д. В. Давыдов в «воспоминании о сражении при Прейсиш-Эйлау» признавался: «Мне было тогда не многим более двадцати лет; я кипел жизнью, следственно, и любовью к случайностям. К тому же жребий мой был брошен, предмет указан и моим солдатским воспитанием, непреклонною волей идти боевою стезей и душою неугомонною, страстною ко всякого рода отваге, порывавшеюся на всякие опасности; но, право, не раз в этом двухсуточном бое проклятая Тибуллова элегия "О блаженстве домоседа" приходила мне в голову. Черт знает, какие тучи ядер пролетали, ревели, сыпались, прыгали вокруг меня, бороздили по всем направлениям сомкнутые громады войск наших, и какие тучи гранат лопались над головою моею и под моими ногами! То был широкий ураган смерти, все вдребезги ломавший и стиравший с лица земли все, что ни попадало под его сокрушительное дыхание». Ожесточение обеих сторон дошло до крайних пределов: «…корпус Ожеро потерял данную ему Наполеоном дирекцию и, как известно, свое существование, высунулся головами колонн из снежной занавесы прямо к главной 40-пушечной батарее нашего центра, грянувшей по ним скорострельным огнем картечей; французы спохватились, хотели уйти назад, но было поздно, ибо полки нашей Остермановой дивизии и других, зайдя полковыми фрунтами двух передних батальонов каждого полка налево и направо, охватив их, зачали душить, работая штыками русскими! <…> В этом поражении и я с военными чадами роты моей совершал мщение ожесточенного сердца моего неслыханною до того войною на сугробах зимы северной страны, но военный гнев мой скоро <…> поник до скорби сердечной, когда разъяренные солдаты наши, сломив все <…>, стали разрывать штыками костры трупов, ища под ними скрывшихся французов живых. — Я это видел, о Боже!