двинуть на кладбище за новыми розами — еще немного, и там появятся родственники умерших, которые будут допоздна ухаживать за могилами, на ночь же ворота закроют, — я, не тратя понапрасну времени, вскочил и через две ступеньки побежал вниз.
На Бекерцайле я встретил актера Париса, который, внушительно поскрипывая башмаками, выходил из нашего прохода.
Весь его вид говорил о том, что ему преотлично известно не только кто я такой, но и куда, и зачем направляюсь.
Это пожилой, тучный, гладковыбритый господин с отвислыми
щеками и сизым, дряблым носом любителя шнапса, уныло подрагивающим в ритм шагов.
На нем мягкий артистический берет, в галстуке торчит массивная булавка с серебряным лавровым венком, на дебелом животе — часовая цепочка, сплетенная из светлых женских волос. Сюртук и жилет из коричневого бархата, бледно-зеленые, цвета бутылочного стекла панталоны, пожалуй, слишком узки и слишком длинны для жирных, коротких актерских ножек — на мясистых ляжках они, кажется, вот-вот лопнут, от колен же сбегают гармошкой бесчисленных складок.
Неужели он в самом деле знает, что я иду на кладбище? И что я там буду воровать розы? И что розы эти предназначены для Офелии? Господи, что за вздор лезет мне сегодня в голову? И я, дерзко глядя прямо в заплывшие глазки, демонстративно не здороваясь, шествую навстречу; несмотря на мой вызывающий вид, сердце так и обмирает, когда он останавливается и, полуприкрыв тяжелые набрякшие веки, буравит меня настороженным взглядом, задумчиво пыхтя вонючей сигарой... Потом, словно придя к какому-то неожиданному выводу, довольно жмурится.
Как можно быстрее я прохожу мимо и слышу за своей спиной, как он неестественно громко сопит, многозначительно откашливается, прочищая горло: «Хем-м, мхм, хем-м». Кажется, сейчас начнет декламировать своим холеным, отвратительно выразительным басом одну из вытверженных на всю жизнь ролей.
Необъяснимый ужас охватывает меня, я невольно прибавляю шагу, перехожу на рысь и — ничего не могу с собой поделать! — припускаю во весь дух, хотя какой-то внутренний голос и предостерегает: «Не надо, остановись! Ведь ты же сам себя выдаешь!»
Еще до рассвета я погасил фонари и занял свой пост на перилах, хотя знал, что пройдут часы, прежде чем Офелия проснется и откроет окно. Возвращаться в постель побоялся: еще, чего доброго, просплю...
Я положил на ее подоконник три белые розы и так при этом волновался, что чуть не сорвался вниз.
В своем воображении я уже вижу себя, лежащим на грязном булыжнике мостовой, в крови, с изломанными членами... Потом меня подхватывают заботливые руки соседей и бережно несут в комнату... Офелия, узнав о несчастье, конечно же догадывается, как оно произошло, и, проливая безутешные
слезы, приходит к моему ложу.. И я уношу с собой в могилу ее первый и последний поцелуй, такой нежный и благодарный...
Усилием воли стряхиваю наваждение, мне уже стыдно за мои по-детски глупые, сентиментальные грезы, но... но почему одна только мысль о муках, которые мне почему-то очень хочется претерпеть ради Офелии, заставляет мое сердце сладостно сжиматься?
Ладно, как бы то ни было, а чувство реальности терять не стоит: Офелии девятнадцать, уже почти невеста, а я еще семнадцатилетний подросток; и то, что я немного выше ее, ровным счетом ничего на значит. И поцеловала бы она меня так, как целуют зашибшее ножку несмышленое дитя. Если уж хочешь казаться взрослым, то следует крепко намотать себе на ус, что настоящему мужчине не пристало беспомощно валяться в постели, позволяя за собой ухаживать. Это все детство и бабьи нежности!
А фантазия уже разворачивает новую перспективу: ночь, город объят сном, но вдруг в мое окно падает тревожный отблеск пламени, а с улицы несется отчаянный крик: «Пожар!» Горит соседний дом! Спасение невозможно, пылающие балки перекрыли Бекерцайле.
В квартире напротив вспыхивают шторы, но я львиным прыжком из окна нашей лестничной площадки влетаю в горящую комнату... Моя возлюбленная в ночной кружевной рубашке лежит без чувств, простертая на полу, и не подает признаков жизни... Еще немного, и она задохнется, но я подхватываю ее на руки и, смело прорываясь сквозь дым и пламя, спасаю от верной смерти...
Казалось, от восторга сердце выпрыгнет у меня из груди: эти восхитительные обнаженные руки, обнимающие мою шею, эта нежная прохлада припухлых целомудренных губ, которые я покрывал бесчисленными поцелуями!..
Видение это раз за разом воспламеняло мою кровь, как будто со всеми своими очаровательными подробностями, от которых у меня голова шла кругом, было вовлечено в кровоток, и мне теперь до конца своих дней суждено вновь и вновь переживать его. Безудержная радость охватила меня: впечатление было настолько сильным, что сегодня ночью мои фантазии наверняка явятся во сне в своем подлинном, живом и реальном виде. Но до этого еще далеко!
Я высунулся из окна и оглядел небо: куда же запропастилось это проклятое солнце! Впереди еще целый долгий день! Я
уже почти боялся наступающего утра. Ну почему день всегда предшествует ночи?! Ведь до вечера может случиться всякое, один неверный жест, слово — и прощай надежды: во сне я увижу совсем не то, о чем так страстно мечтаю сейчас! Да вот хоть мои розы: ведь Офелии ничего не стоит смахнуть их оконной рамой. Она даже не заметит этого! А если заметит и... и примет цветы?.. С головы до ног меня обдало ледяным холодом, и сразу с поразительной ясностью стало понятно, что мне лучше и носа не высовывать из моего укрытия, ибо от одного ее взгляда в тот же самый миг провалюсь от стыда сквозь землю. Я успокаивал себя тем, что она конечно же угадает, от кого розы. Сердце подскажет. Иначе и быть не может! Чтобы такая страстная, пламенная любовь, как моя, и не нашла отклика в сердце, предназначенном ей самой судьбой?!
Вот если бы сейчас присниться ей! Как я стою у ее постели, потом склоняюсь над спящей и... и целую...
Ощущение поцелуя было настолько явственным, что в первую минуту мне даже стало не по себе: уж не сплю ли я сам? Я тряхнул головой и принялся сосредоточенно рассматривать лежащие на противоположном подоконнике розы, но чем дольше смотрел, тем большую тревогу внушал мне белый их цвет. И понесла же меня нелегкая на кладбище! Добро бы еще красные стащил, они, по крайней мере, принадлежат жизни, а то белые... Как гробовой саван...
Одна надежда, что мертвец, хватившись своих кладбищенских роз, не станет поднимать шум из-за нескольких цветочков и не явится среди ночи требовать их назад.
Наконец взошло солнце. Косые лучи насквозь прошили