не сунутце, – гадал он, – ежели Яков цего не надумат! А воевода добрый! С им должно держать ухо востро.
Внутри острога полыхал жаркий костер, ратные торопливо сушили порты, мокрые рукавицы. Кто уже правил клинок, кто подтачивал кончики стрел, готовясь к бою. Ночью не спали. Берегли стан.
Новгородская рать пошла на приступ с самого ранья, когда еще только засерело и небо отделилось от земли. С бессонной ночи пробирала дрожь. Зубы сами выбивали дробь, огня не разводили, опасаясь лучников.
В напуск новгородцы пошли молча, без криков и режущего звука боевых дудок, и сторожевые едва не пропустили рать. Когда вздремнувший было Анфал воспрял и, застегнув ворот кольчатой рубахи и закрепив шелом кожаной запоной, кинулся в сечу, передовые уже лезли в прогалы, стараясь растащить завал, чтобы сделать проход комонным[97]. А-а-а-а! Неразборчиво нарастал, ширился ратный зык. Анфал рыкнул, рявкнул, зовя к оружию, сам с широкой рогатиною бросился в самое опасное место, ощущая удары и скрежет железа по кольчатой броне. Рогатиною расшвыривал новгородских молодцов. А обломивши рогатину, схватил топор, что висел в кожухе за поясом, и гвоздил топором, хриплым зыком ободряя своих ратных. Трупы своих и чужих уже висели там и сям меж изрубленных ветвей спешного острога, когда новгородцы наконец отхлынули по зову боевого рожка. Напуск не удался, и Яков не стал терять лишних людей, будучи уверен, что Анфалу все одно не уйти и они возьмут его не напуском, так измором.
Здесь за острогом люди были судорожно веселы, ругались, перевязывали раны. Кто-то дико хохотал, ржала умирающая подстреленная лошадь. Несколько мужиков деловито раздевали вражеские трупы, собирали потерянное оружие. Анфал тяжело обходил стан, про себя считал стрелы в тулах, стрел было мало, мало до обидного. Он тут же повелел собирать вражеские, благо новгородцы, тревожа Анфаловых ратных, продолжали обстреливать стан. Своего есаула он нашел полураздетым. У него была ранена шуйца, в предплечье попала стрела, и сейчас, крепко перевязанный, он силился вновь натянуть рукав рубахи и зипуна на оголенную руку. Анфал токмо повел бородою, и тотчас двое ратных кинулись помогать есаулу.
– Еще день выстоим! – сказал есаул без выражения в голосе и молча глянул Анфалу в глаза. Тот понял, смолчал. Отмолвил погодя ворчливо: «И день много значит!»
Яков Прокофьич с безопасного места в берестяную трубу стал вызывать Анфала на переговоры. Отпихнув пытавшихся его удержать кметей[98], Анфал выстал на лесину, поглядеть.
– Подходи на говорю! – позвал.
Яков Прокофьич, волоча по снегу полы распахнутого зимнего вотола и глубоко проламывая зелеными сапогами рыхлый снег, шел к нему так же, как и Анфал давеча, небрегая опасностью, что подстрелят.
– Сдавайся, Анфал! – возгласил Яков, подойдя близь. – Людей погубишь! Падут за тя – тебе Богу ответ держать! Лучше сдайся нам! Тебя одного нам и надо! Людей выпущу, вот крест! – Он широко осенил себя крестным знамением.
– Молодцов вопроси сам! – возразил Анфал с усмешкой. – Похотят ли в новогородску неволю?! А я – не хочу! Мне ищо в Волхове рано тонуть!
– Чего ты хочешь, Анфал? – продолжал вопрошать Яков.
Анфал зло сплюнул. Взобравшись на глядень, он ясно видел, сколь много новгородцев и сколь мало бойцов у него самого.
– Воли! – отмолвил упрямо и зло. – В вашем вольном городи воли не стало, вота цьто, Яков! И сам ты не отвергнешь того. Коли и есть кому воля, дак токмо вятшим, а мы вси для вас – так, захребетники!
– Смотри, Анфал! Будет драка, некоторого не помилуем!
– Молодцы! – прогремел Анфал, вполоборота глянув на своих. – Деремси али как?
– Деремси! – дружно прокатило у него за спиной. – Не выдадим тя, Анфал Никитич, не сумуй!
– Слыхал, – оборотил Анфал косматый лик к Якову, – вот те и мой сказ. Попробуй возьми сначала!
Он ловко соскочил с лесины, две-три запоздалые новгородские стрелы пролетели вслед.
Ратные стали переругиваться: «Шухло! Рыбоеды! С гнилой трески да со сплошной тоски! Кибаса!» – летело с одной стороны. «Ушкуйники! Огрызы! Оглоеды! Шильники вонючие! Стерво собачье!» – с другой.
Понемногу начинался бой. Насей раз новгородцы не полезли на приступ, а стали засыпать Анфалов стан стрелами. Ратники подставляли под ливень стрел щиты, свернутые овчинные опашни и вотолы. Ржали и бились у коновязей раненые и умирающие кони. Коням досталось больше всего. Раненые ратники заползали под кокоры, хоронились в снегу. Какой-то молодой парень, пятная снег кровью, скулил по-собачьи. Анфал, прикрываясь щитом, утыканным новгородскими стрелами, обходил острог, рукою указывал слабые места, кивал молча, когда ратные кидались заделывать очередную брешь, шел дальше. Теперь дружина новгородских кметей начала заходить со стороны горы. Ратные лезли сквозь оснеженный ельник с ножами в зубах, на ходу доставая луки. «Сюда!» – позвал Анфал. Новгородцев, выползающих из ельника, встретил ливень стрел. Теряя людей, те опять отступили и теперь обстреливали стан, пуская стрелы высоко вверх. И те с жужжанием неслись к земле, попадая то в снег, а то и в человека или в лошадь. С истомною медленностью тянулись часы. К вечеру, когда засерело наконец, половина ратных едва держалась на ногах, все были голодны, иные, падая в снег, тут же и засыпали, у же безразличные к тому, убьют их или нет.
Дважды раненный есаул, сидя на лесине, глянул на Анфала по-волчьи и пробормотал: «Измысливай чего-сь, воевода, не то погинем вси! Не продержаться нам!» Анфал выслушал его молча, набычась, пробормотал, отходя: «Не сумуй!» Но что делать, не ведал и он. Попытаться прорваться на остатних конях, погубивши четверть дружины? Серело, синело. Крепчал мороз, стонали раненые. Обстрел затихал. Вскоре там и сям взвилось робкое пламя: кое-как обжаренную конину раздавали ратным. Вместо воды пили растаявший снег. Спали кто где, хоронясь под кокорами, под кучами валежника. Шестеро раненых ночью замерзли, отдав Богу душу. Медленно подходило трудное утро – утро их последнего дня. Анфал и все остальные ждали приступа.
«Рассохин, Рассохин!» – бормотал Анфал, все больше мрачнея. Рассохин покинул стан еще за день до сражения. Не