— Упустили! — вернувшись в участок и снова оказавшись у конторки, Монтинин едва ли не в бешенстве, что было совсем на него не похоже, сорвал с себя шарф и грохнул кулаком по доске. — Ушел!
Дежурный, по-прежнему не понимая, в чем, собственно, дело, так и подскочил:
— Кто ушел?!
Монтинин отчаянно выругался и пояснил опешившему дежурному:
— Кальберг это был. Собственной персоной. Только замаскированный!
Дежурный ойкнул, побледнел и, прикрывая его, поднес ладонь ко рту: он живо представил себе тот разнос, которого, как он справедливо предположил, ему было не миновать.
Монтинин замахал на притихшую толпу задержанных руками:
— Расходитесь, люди добрые, расходитесь… вам здесь больше нечего делать.
Толпа ожила, загудела и повалила прочь.
40
Камская улица, куда разъезд под началом Монтинина выехал по дороге на Смоленское кладбище, в описываемое время выглядела совсем иначе, нежели теперь. И правая, и левая ее стороны сильно изменились. По правой нетронутым остался разве что доходный дом завода Роберта Круга, а по левой — пара доходных домов Смоленского кладбища (под нынешними номерами 14 и 20) и церковный дом (под номером 18). Участки Дидерихса, Максимовой, князя Юсупова, Шувалова — всё подверглось позднейшей застройке. Не был еще возведен и заметный ныне своими башенками с куполами дом под номером 12: тоже доходный и тоже Смоленского кладбища. Церковь Воскресения Христова только с год как начала возводиться, и до завершения строительства было еще далеко.
Тот день был пасмурным вообще, а прилично уже после полудня влажность, казалось, достигла предела. При легком плюсе — температура держалась чуть выше нуля — разъезженная в жижу мостовая и растоптанные в нее же тротуары «дымились»: от них поднимался пар, невидимый при взгляде в упор, но хорошо заметный как дымка на расстоянии. Эта дымка имела почти ощутимую верхнюю границу, на которой она соприкасалась с валившейся с неба на землю моросью, перемешивалась с ней причудливо вытянутыми полосами, но полностью не сливалась.
Лошади тоже дымились. Дымились и сами полицейские — отяжелевшие, в покрытых мельчайшими капельками воды шинелях. Дымились редкие прохожие. Дымилась похоронная процессия, которую разъезд нагнал уже почти у богадельни[163]. Желтые стены самой богадельни казались грязными, неприятными, страшными. Арка, надвое рассекающая главный дом и служащая входом непосредственно на кладбище, выглядела провалом.
Невозможно и передать словами то настроение, в котором находился Монтинин, когда разъезд — спешившись — прошел на Петербургскую дорожку. Это настроение было таким же серым, таким же дымящимся тоской и бесприютностью, каким было все вокруг. Даже неожиданно веселые — своей голубой окраской — стены церкви Смоленской Божьей Матери не только веселостью этой не вступили в бой с охватившей Монтинина черной печалью, но и показались ему кощунственными и неуместными.
Масла в огонь, а точнее — праха во мглу, добавил и тот неизбежный формализм, с которым Ивану Сергеевичу пришлось столкнуться сразу же, как только он предъявил свои права и требования. Вообще-то, конечно, — будем говорить откровенно — права Ивана Сергеевича были и впрямь сомнительны, а требования — воистину неслыханными. Вероятно, и высшее духовное руководство, имей к нему Иван Сергеевич доступ, ужаснулось бы и все притязания отвергло с порога. Но так ли это, было неизвестно: престарелый настоятель — протоиерей Алексий — отсутствовал по болезни, а его обязанности временно исполнял протоиерей Платон Федорович Иванов. Отец же Платон, прикрываясь своей некомпетентностью, не только наотрез отказался дать разрешение «перевернуть всё вверх дном, как будто язычество восторжествовало», но и пригрозил — помимо небесных кар — обрушить на полицейских всю силу законного возмездия.
Ситуация казалась безвыходной. С одной стороны, будучи вполне реально уполномоченным провести совершенно определенные следственные мероприятия, Монтинин и представлял собою тот самый закон, обратиться к которому грозился отец Платон. Но с другой, никаким законом не предусматривались несогласованные с церковным руководством действия полиции на территории, находившейся в полной и безусловной церковной юрисдикции. Монтинин помнил напутствие Можайского — «Не стесняйтесь, хоть всё переверните вверх дном, а буду чинить препятствия, валите всё на меня: я действую по непосредственному распоряжению Чулицкого в рамках снаряженного следствия!» Помнил он и свой пренебрежительный кивок: мол, это всё лишь незначительные детали, положитесь на меня! Но теперь, оказавшись лицом к лицу с облаченным в церковное одеяние, а с ним — и церковной властью человеком, он понял, что сильно поторопился с обещаниями решить любую проблему, смести с пути любые препятствия и, если только догадки Можайского были верны, вытащить на свет Божий правду.
Иван Сергеевич не боялся небесных кар: будучи уверенным в своей правоте и в справедливости затеянного мероприятия, он ни на мгновение не сомневался в том, что там, на Небе, его поймут и не осудят. Но кары земные его пугали. И не только потому, что кары эти могли оказаться вполне реальными и суровыми, но и потому, что были бы они чрезвычайно обидными — справедливыми де юре и такими… такими несправедливыми де факто. Мало того: обрушились бы они не только на голову самого Ивана Сергеевича, но и на стоявшего за его спиной Можайского, и на стоявших за спинами их обоих совсем уж ни в чем неповинных нижних чинов. И если Монтинин готов был встретить любые неприятности плечом к плечу с «нашим князем», то вот крепость этих плеч казалась ему ненадежной защитой для укрывавшихся за ними. При этом, как он полагал, положение осложнялось и тем, что, несмотря на заявление Можайского о том, будто все происходит с ведома и одобрения начальника Сыскной полиции, Чулицкий, очевидно, ни сном, ни духом не ведал о данных Можайским распоряжениях. Уж очень маловероятным было то, что Михаила Фроловича успели поставить в известность, не говоря уже о том, чтобы Михаил Фролович всё это успел одобрить.
Так и получилось, что, стоя перед отцом Платоном, Иван Сергеевич Монтинин пребывал в положении тягостном. Отец Платон, рассердившись явно не на шутку, осыпал его язвительными замечаниями и — не менее явно — ощущал свое превосходство над зарвавшимся было полицейским офицером и превосходство своей позиции над позицией этого полицейского офицера.
Отец Платон не был груб: ни в коем случае. Даже наоборот: он был до невозможности ласков, до невозможности учтив, до невозможности благостен. Он даже отбросил формальное обращение «сын мой» и называл Ивана Сергеевича не иначе, как «дорогим», как именно Иваном Сергеевичем, как — с высоты своего возраста — молодым человеком: не в уничижительном или пренебрежительном смыслах, а в смысле опыта и мудрости перед лицом объяснимыми молодостью горячности и непоследовательности. Отец Платон был методичен, да так, что придраться к нему было невозможно. Наконец, и его заявленная им некомпетентность в решении поставленного перед ним вопроса давала ему неоспоримый вес. Ведь и в самом деле: как можно требовать от человека сделать то-то и то-то, если человек этот вообще не наделен полномочиями разрешить эти то-то и то-то сделать?
Иван Сергеевич Монтинин мало-помалу отчаивался. Его и без того скверное настроение… нет, не испортилось еще больше: такое вряд ли было возможно; его настроение совсем потеряло краски, став исключительно черным. И все же, внутренне сжавшись, он продолжал бороться, одновременно с этим лихорадочно соображая, как все-таки поступить.
— Платон Федорович, — Монтинин тоже отбросил формальное обращение к священнику, — поймите: речь идет о делах настолько страшных, настолько вопиющих о возмездии Божьем, что, право, не с моей это стороны грех настаивать на своем, а с вашей — препятствовать моей работе!
— Возмездие Божье, Иван Сергеевич, — протоиерей перекрестился, — от нас, людей, не зависит. Мы никак — своими действиями или бездействием — не приближаем его и не отсрочиваем. Утверждая иное, вы, Иван Сергеевич, богохульствуете. Это простительно молодости: молодость не всегда руководствуется логикой, действуя даже из благих побуждений. Простительно это и по вашему положению: вы призваны устанавливать порядок среди рабов Божьих. Но, тем не менее, богохульство от этого не становится чем-то иным. И пусть даже за этот вид хулы на Господа нашего вряд ли вы будете призваны к ответу — Господь милостив, читая в сердце вашем горячую к Нему любовь, — вам все же стоит поостеречься. Не настаивайте на своем заблуждении. Предоставьте Богу решать, когда и как учинить возмездие. Ибо сказано Им: Я — возмездие, и Я воздам!
— Но Платон Федорович, — Монтинин тоже перекрестился, сильно закусив губу, чтобы не сорваться, — если я не выполню возложенные на меня обязанности, погибнут люди!