– Диво! – сказал царь.
– Страшно злой народ в бою, – подтвердил старичок. – В жизни люди как люди, но в бою – упаси господи!
И тут старичок очень зорко поглядел на государя. Беленький, бороденка, как белое солнышко, во все стороны, кожа на шее, как на старом сапоге, обвисла, потрескалась, а глаза – живут, играют.
– Вот скажи мне, великий царь! Был я, значит, в самых что ни на есть басурманских странах. Наслушался, как муэдзины кричат: «Алла бесмела!» Вот скажи: отчего это вера у них – ихняя, а святые-то – наши! В городе Дамаске, в самой что ни на есть мечети, покоится голова Иоанна Крестителя. Уму ведь непостижимо! Посреди мечети домишко каменный, а в нем за зеленым пологом, в зеленом гробу – усекновенная голова… И в том же самом граде, в небольшой совсем церквушке – но уж, слава богу, православной! – уверовал, прозрел, крестился сам апостол Павел… Как же это, великий государь? Святость наша, а володеют ею – они. Нехорошо!
– Нехорошо! – согласился государь и вздохнул.
Старичок тотчас и подбавил заботы:
– Думаю, все беды наши оттого и проистекают, что все мы, грешные, от святых мест отвержены… Сам ты, может, и не знаешь, а патриарху Никону про то Богом открыто. Спросил бы ты у него, будут ли те святые места нашей вере отданы али так, как есть, навеки останется?
Государь еще раз вздохнул.
– Нам бы, господи помилуй, свою бы землю вернуть. Коли возьмем Смоленск, великий камень с души моей спадет. Моему батюшке счастья в том деле не было. А город-то – уж такой русский! Царь Борис еще стены-то возводил – Россию оборонять.
– Выходит, царь Борис крепкие стены поставил на наши же, русские головы!.. – удивился старичок.
– Не было ему счастья. – Алексей Михайлович перекрестился. – Помолись, старче, за мою, государскую, удачу, добре помолись.
– Помолюсь! – охотно согласился старик. – Уж ради тебя-то лба не пожалею.
Царь со старцем калякал, а Никита Иванович Романов изливал наболевшую душу Федору Михайловичу Ртищеву. Говорил злое, с явным умыслом. Ртищев – царев стольник, уж непременно перескажет услышанное.
– Молодость непутевая! – ворчал Романов. – Ну, скажи, Федор Михайлович! Ты тоже человек молодой, однако ж степенный. Разумно ли подвергать риску династию, царство, весь православный мир? Случись что с нами, кто постоит за Россию, за святую церковь? И так ведь большая часть православных под Магометом да под папой!.. Я потому так говорю, что всегда был государю опорой и его ходатаем. Кто к толпе убивцев на Красную площадь выходил? Никита Иванович – другого смельчака не сыскалось.
– Государь тоже выходил, – сказал Ртищев.
– И государь выходил! Потому и беспокоюсь: больно смел! Разве я против того, чтоб идти и взять у латинян проклятых наш православный Смоленск? Не против! Не противник Никита Иванович умному делу, но ведь умное-то дело нужно и вершить умно… С русским ли войском короля воевать? Войско сначала надо бы обучить да вооружить. Ведь у поляков-то одни гусары чего стоят, крылатая их конница! Пустят на стрельцов – и будет красная капуста… Нет, ты сначала обучи войско, в броню одень, оружие какое следует дай, а потом с Богом – воюй.
– Прости меня, грешного, Никита Иванович, – сказал Ртищев, опуская глаза, – я в ратном деле не сведущ. Однако ж думаю, сила войска не в одной только выучке. Есть еще время, которое для одних бывает сильным нынче, а для других – завтра. Для польского короля «нынче» – слабое время. Хмельницкий и тот его потеснил.
Лицо у Никиты Ивановича стало надменным, скосил глаза на Ртищева, головы не повернув.
– Тоже умник! Ну и ступай к своему… Ужо погляжу, как, штаны теряя, бежать будете. Ох и посмеюсь же я тогда над вами, а потом и поплачу. И прежде всего над собой: не умел умников на ум навести.
3
Пророчество старшего из Романовых, однако, не сбылось. 28 июня государь со своим государевым полком стал под Смоленском в Богдановой околице.
Такой великой каменной стены государь еще не видел. Двадцать девять глухих башен и девять надвратных. На каждой бойницы в три яруса, а на тех, что над воротами, – бойницы в пять огнедышащих рядов.
«Да как же такую стену возьмешь?» – подумал царь, опуская глаза, чтоб никто из ближних людей не увидел в них недоумения и тоски.
Как на грех, по дороге от Смоленска шел обоз с покалеченными войной людьми.
В первых телегах лежали тяжелые, кто в беспамятстве, кто и не дышал почти. Иные стонали, иные с губами, покусанными в кровь, зато на лице – ни кровинки. При виде государя обоз стал.
– Где их? – спросил Алексей Михайлович шепотом.
С ним был Федор Михайлович Ртищев. Ртищев подошел к сопровождавшему обоз пятидесятнику.
– Государь спрашивает, где страдальцы получили ранения? Далеко ли везешь их?
– Кого на Колодне тронуло, кого над стенами. Поляки на вылазку ходили, а наши проворонили.
– А везешь куда? Некоторые совсем плохи.
– Да уж и так троих по дороге сняли… Тяжелых в сельцо везу. По избам раздам. Может, кто и очухается. А у кого ноги-руки, тех в Вязьму али по монастырям.
Алексей Михайлович обошел повозки, жалуя сильно раненным по золотой крошечной деньге, а тем, кто получил раны полегче, позолоченные копеечки. Эти деньги были и для самого царя новостью. Предназначались они для выплаты жалованья реестровым казакам Хмельницкого. Реестр отправлялся по договору в шестьдесят тысяч, но он так никогда и не был составлен, за свободу воевала вся Украина, и невозможно было дать одним и обделить остальных.
Сундуки с деньгами через три огня вывезли из Москвы. Сопровождавший их отряд выставил сундуки перед засекой и вернулся. Ни в Москву, ни из Москвы ходу не было. К царю на войну ехали окольными дорогами. На крепких засеках все проходили через баню и крутую, аж волосы трещали, парную.
Раздав раненым деньги, царь махнул возницам рукой, чтобы ехали, и все крестился и кланялся проходящему мимо обозу.
Обоз скрылся из глаз, а государь стоял на прежнем месте, смотрел вослед. Федор Михайлович Ртищев осторожно спросил:
– Государь, не дозволишь ли сказать тебе?..
Алексей Михайлович вытер ладонями слезы с глаз, поглядел на Федора Михайловича и снова заплакал.
– Жалко… Господи! Вон что война с людьми-то делает… А ведь я на нее, на войну-то, с великою охотою явился. Ну да не царские все это слова…
Взял себя за нос двумя пальцами, отсморкнулся, поданным Ртищевым платком вытер глаза и нос.
– Говори, Федор Михайлович. Для твоих слов мои уши всегда отверсты.
– Государь, – лицо у Ртищева вспыхнуло вдруг, – не прими, упаси боже, мою просьбу за трусость… Но что я тут, на войне? Только хлеб даром ем… Дозволь мне отъехать в Вязьму. Буду всех увечных собирать и лечить. Чем дальше, тем ведь больше будет и своих, и чужих. Чужие-то они – нам чужие, а Богу все свои.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});