– Я о конкретном случае спрашиваю, товарищ Бобров! Нам написали письмо несколько колхозников, – жаль, правда, они не подписались, – что вы, не считаясь с мнением работниц пансионата, пытались отправить их на полевые работы, а потом и совсем пансионат закрыли.
– Правильно, свёклу обрабатывать надо было.
– Но ведь это же произвол!
– Вы, уважаемый товарищ, сколько раз на день чай пьёте?
– Какое это имеет значение? – Дудкин побагровел, как предзакатное солнце.
– Да никакое. А в те дни весь колхоз на свёкле работал вместе с председателем. Так что и женщинам тем не помешало бы маленько размяться…
– Но ведь профилакторий потом всё-таки закрыли, машзаводу продали?
– А это по решению общего собрания колхозников было сделано.
– Напрасно общим собранием прикрываетесь, товарищ Бобров, – медленно проговорил Дудкин. – Если надо, мы это решение отменим…
– А кто это «мы», позвольте спросить?
Дудкин снова вспыхнул зоревым пламенем, скосил глаза в сторону.
– Мы – это обком партии, – проговорил он после некоторой паузы и с вызовом поглядел на Боброва.
– Но позвольте, при чём здесь обком партии? Я просто исполнил волю колхозников, которые меня председателем выбирали.
– Любопытно, любопытно… – Дудкин забарабанил пальцами по папке с бумагами. – Значит, противопоставляете обком колхозникам? Далеко, далеко зашли…
– Да уж дальше некуда, – усмехнулся Бобров.
– Я могу ознакомиться с протоколами заседаний правления и общих собраний? – сухо спросил Дудкин.
– Знакомьтесь, сколько захочется! – Бобров притиснул руку к сердцу – опять что-то дёрнулось там внутри, кольнуло, сдавило до боли.
* * *
Дудкин занимался проверкой анонимки неделю. Все эти дни стояла сухая погода, горячий ветерок обдавал кузнечным жаром. В поле духота позолотила хлеб, разморила посевы, наклонила к земле. Бобров мотался на «уазике» по бригадам, пропылённый, взмыленный от жары, но довольный – началась уборка и, кажется, хлеб выдался на славу.
Так уж устроен человек – он чувствует себя легко, свободно, счастливо, если дело, которое считает главным в своей жизни, идёт нормально. Ощущение собственной значимости добавляет уверенности, и тогда, кажется, твердеет воля, наливаются силой руки. В общем, все эти дни Бобров даже не вспоминал о Дудкине, не до того было.
Инструктор обкома появился в кабинете неожиданно, и Бобров поморщился – принесла нелёгкая. Неужели сейчас опять придётся отвечать на его дурацкие вопросы, тратить драгоценное время на пустую болтовню, тогда как он обещал сегодня Ивану Дрёмову приехать в бригаду, где комбайны начинают молотить пшеницу.
Несмотря на жару, Дудкин был опять при галстуке, в своём чёрном костюме, и Бобров усмехнулся: как солдат, строго по форме.
Дудкин разложил на краешке стола какие-то бумаги, водрузил на нос очки с толстыми стёклами и заговорил:
– Проверку я закончил, товарищ Бобров, и должен познакомить вас с её результатами. А результаты, – он пожевал губами, – результаты эти не совсем хорошие. Правда, женщины, которые забастовку устроили, на восстановлении в пансионате не настаивают, хотя и обиделись на вас…
– Ещё бы, – хмыкнул Бобров. – Их же вроде как от материнской груди отлучили.
– Может быть, и так, товарищ Бобров, только всё надо делать по-мирному.
– Платить незаработанные деньги, что ли?
– Но ведь люди не виноваты. Их в своё время туда чуть ли не силой идти заставили…
– Правильно, потому что показуха была нужна кое-кому. Кстати, на открытие и товарищ Безукладов приезжал.
– Возможно, возможно, – прогнусавил Дудкин, – только я сейчас не об этом. Самое главное, товарищ председатель, в другом – ваши колхозники возмущены, как бы это сказать… режимом наибольшего благоприятствования, что ли, вашему другу Плахову…
«Ну вот, началось».
– А в чём это выражается? – Бобров почувствовал, как забилось сердце, звоном отозвалось в ушах, и захотелось собственной рукой стиснуть его, зажать, даже с болью, лишь бы только не выпорхнуло из груди, как птица из клетки.
– В чём выражается? – переспросил Дудкин. Он всё неторопливо раскладывал бумаги. – А в том, что за уход за свёклой вы ему переплатили зарплату в четыре раза. Вот люди и возмущаются: дескать, порадел председатель своему другу, своей рукой-владыкой отвалил двенадцать тысяч казённых рублей.
Вздрогнул Бобров, и снова болезненный укол пронзил сердце. «Спокойно, только спокойно…»
– А скажите, Борис Иванович, это, по-вашему, плохо – иметь друзей?
Дудкин покачал головой.
– Друзей имейте на здоровье, как говорится, святое право…
– Ну так вот, со Степаном Плаховым я всю жизнь дружу, ещё в детстве в снежки играли. Видите этот шрам на щеке? Стёпкина работа – угодил мне морозной комлыгой в лицо, вот и осталась отметина на всю жизнь…
– Не надо, Бобров. – Дудкин закусил нижнюю губу. – Не надо…
– А почему это не надо? Я вам только ситуацию проясняю. А зарплаты Плахову заплатили ровно столько, сколько пришлось бы платить свекловичницам за подобную работу.
– Но вы же знаете, что по инструкции он имел право лишь на двадцать пять процентов?
– Инструкции люди пишут, а людям свойственно допускать ошибки. Если материально не поощрять механизатора, не платить ему полную зарплату, он никогда не будет заинтересован в повышении урожая. Зачем ему эти хлопоты? Пусть уж тогда женщины вкалывают.
– Вы меня в сторону не уводите, товарищ Бобров! – рявкнул Дудкин. – Для меня важен сам факт переплаты, а не ваши рассуждения об урожайности.
– Но вы ведь, по-моему, не прокурор?
– Когда будет нужно, и прокурора подключим. Вот проведём в ближайшие дни колхозное собрание, там и решим…
– Колхозное собрание, – поморщился Бобров, – сейчас собирать нельзя.
– Почему?
– Вы что, не видите? Уборка, люди и так от усталости с ног валятся.
– Вот и отдохнут на собрании.
– Нет, – твёрдо сказал Бобров, – никаких собраний я проводить не буду. Так и передайте вашему руководству. Для нас хлеб – главное дело, и мы им в первую очередь заниматься будем.
– Опять самоуправничаете, Бобров, – вспыхнул Дудкин. – Зарвались вы, зарвались, придётся, видно, окорот давать. Ну, раз не хотите собрание проводить – будем в обкоме партии разговаривать. Никогда не приходилось там бывать?
– Почему же, приходилось…
– А коли приходилось, то, наверное, и сами знаете: пороги там высокие и лестницы крутые. Можно так полететь, что и шею свернёшь.
Бобров сглотнул тошноватый ком в горле, проговорил тихо:
– Вы порогами не пугайте. В обком приеду, если вызовете, а сейчас езжайте-ка восвояси, не мешайте людям работать…
Дудкин, хлопнув напоследок дверью, пулей вылетел в коридор, а Бобров присел к столу и почувствовал, как тесный обруч ещё сильнее стиснул грудь, спину, выдавил жгучий пот, который заструился между лопатками. Он отыскал в столе таблетку валидола, сунул под язык, и сладковатый привкус лекарства вроде смягчил тупую боль, сердце начало работать медленнее, ровнее.
Распахнулась дверь, и в кабинет заглянул Степан.
– Можно?
– Заходи! – Бобров медленно поднялся навстречу. Степан пожал ему руку и заговорил торопливо, словно боясь не успеть высказать чего-то самого главного.
– Слушай, Женя, да ну их к чертям собачьим, эти деньги. Верну их сегодня в кассу, и дело с концом. А то будут тебя из-за меня мытарить…
– Долго думал?
– Долго, с тех пор, как Дудкин к себе пригласил. Он ведь из меня, гад, почти целый день душу выматывал – сколько получил да за что? Может, говорит, это ты ко мне по дружбе такую щедрость проявил?
– Ну, а ты?
– Сказал, что на поле от зари до зари не из-за дружбы с тобой вкалываю, а потому что надо же кому-то страну кормить…
– Ну и правильно сказал. А деньги ты, Степан, заработал честно, и потому никаких претензий к тебе быть не может.
– А ты?
– А что я? Я за себя постоять сумею, Степан. В общем, хватит об этом – жизнь, несмотря ни на что, продолжается, и нам не о Дудкине думать надо, а об урожае и кормах, об осеннем севе, наконец. Есть, Стёпа, вечные дела и вечные заботы – о хлебе и о земле. Так что давай дуй в поле, а я скоро подъеду.
* * *
На заседание парткомиссии обкома Боброва пригласили в середине сентября. В тот день стояла пасмурная погода, подсинённые облака лениво висели над угасающей землёй, прятались в туманную дымку посветлевшие деревья, пустынные поля. Председатель попросил Ивана ехать не торопясь: надо было собраться перед трудным разговором, а что он будет трудным, Евгений Иванович не сомневался. Он вспомнил Ларису, тихую и грустную, последние произнесённые с дрожью в голосе слова:
– Ты, Женя, только там не возмущайся. Ну неужели же, Господи, тебе всегда больше всех надо!..