Холодный воздух немного остудил Полипова. Минут десять постояв у окна, прикрыл створки и снова прилег.
Он пролежал недвижимо, может, полчаса, может, час, глядя в потолок. Иногда закрывал глаза, будто засыпая. На плоском широком лбу его время от времени собирались морщины, потом разглаживались…
— Петя, ужинать будешь? — послышалось из-за двери.
Он не откликнулся.
Полина Сергеевна приоткрыла дверь, тихонько вошла. Подобрав полы шелкового халата, она присела на диван, положила ладонь на его горячий лоб.
— Что случилось? С Кружилиным опять поцапались?
— Нет… Поговорили с Субботиным. На полную катушку поговорили. Откровенно…
— Да ты что?! — У Полины Сергеевны тревожно дрогнули выщипанные брови.
— Этот разговор должен был когда-нибудь состояться. Не понимаешь, что ли?
— Понимаю. Но все-таки… Начальству, даже если оно к тебе хорошо относится, душу открывать — это, знаешь ли… А тем более Субботину.
— Он ее и так знает, — скривился Полипов.
Полина Сергеевна скользнула глазами по жирному, измятому лицу мужа, по его коротконогому телу, и в уголках ее крупных, ярко-розовых губ зазмеилось что-то брезгливое. Она испугалась этого, быстро прикрыла рот ладонью.
— В общем, Полина моя дорогая, дела мои — хуже надо, да некуда. Кружилина теперь голой рукой не возьмешь. А меня Субботин, кажется, обложил, как волка в чащобе, красными флажками.
— Я говорила, Петя, надо бы с этим Кружилиным как-то иначе, незаметно, через того же Якова Алейникова. — Полина Сергеевна рассматривала свои аккуратно подстриженные ногти. — Сумел же тех горластых мужиков прижать, которые тебе мешали, — Баулина, Кошкина, Засухина. Тем более у Кружилина с Алейниковым какая-то драчка раньше была…
— Учи меня! — крикнул Полипов, сбросил ноги с дивана. — Баулин, Кошкин, Засухин… Те были врагами народа!
Полина Сергеевна усмехнулась, хотела что-то возразить.
— Замолчи! — опередил ее Полипов.
Она тотчас в знак согласия кивнула головой. Полипов словно удовлетворился этим, облегченно вздохнул.
— Глупая ты, Полина, — сказал он глуховато, не поднимая на нее глаз. — Баулин, Кошкин, Засухин… Может быть, они были не так уж и виноваты. Но такое было время…
— И сейчас, Лахновский пишет, не очень другое.
— Ну, понимаете много со своим Лахновским! Другое не другое, а не то… А главное — Алейников не тот. Слова человеческого не скажет, чуть что — ощетинивается, как…
— Он, говорят, с райкомовской машинисткой путается?
— Тебе какое дело, с кем он путается?
— Мне-то, собственно, дела большого нет. Просто любопытно, как женщине. А тебе…
— Что мне? Не хватало еще мне, мужчине, всякими сплетнями заниматься, совать нос куда не следует!
— Совать не надо. А знать все — нелишне. Это такие дела, которые далеко могут завести. Если он жениться хочет на ней, это одно. Но он, по-моему, не разведен со старой женой. К тому же у этой машинистки какой-то парень, говорят, был или есть. Тут может такой дым пойти, что Алейникову самостоятельно, без чьей-то помощи, не выпрыгнуть из огня. И тому, кто поможет, — будет обязан, при случае добром отплатит. У этого человека много сил и возможностей в руках.
— Так. И случай этот — Кружилин? — Полипов сузил глаза, резал ими жену больно и беспощадно.
— Я рассуждаю вообще, отвлеченно, — сказала Полина Сергеевна.
Полипов угрожающе протянул руки к жене, будто хотел схватить за горло.
Но взял не за горло, а за плечи, сильно тряхнул, так, что из ее густых соломенных волос, сколотых узлом на макушке, выпали шпильки.
— Слушай, Полина, — рвущимся голосом заговорил он, не отпуская ее плеч, — вы со своим Лахновским за кого меня считаете? Все еще за подлеца, за мерзкого человека?!
— Петя! Петя! — не на шутку испугалась она, вырвалась, отскочила. — Что я тебе обидного сказала?
— Что сказала? — переспросил он и тоже поднялся. Она попятилась от него, прижалась спиной к стене. Он опять цепко взял ее за плечи и снова сильно встряхнул. Она стукнулась о стену затылком. — Ты чему это меня учишь, а? И когда вы со своим Лахновским, с этим троцкистом недорезанным, перестанете учить меня?
— Петенька! — Она быстро-быстро заморгала ресницами, и глаза ее наполнились влагой. Схватив его руки, она прижала их к своему пылающему лицу, орошая слезами, принялась их жадно и торопливо целовать.
Полина Сергеевна плакала щедро и горько, по-настоящему. Она могла в любое время выдавить из себя какое угодно количество слез.
— Мы с тобой живем уже второй десяток, Полина, а ты все обращаешься со мной как… толкаешь меня на такие поступки, будто я… будто я враг Советской власти. А я врагом ей никогда не был. Да, в молодости я смалодушничал, было это… Испугался за свою жизнь. Но, вырвавшись из лап этого твоего Лахновского, я не стал предавать товарищей по партии. Я ни одного не предал…
Он говорил эту ложь тяжело и медленно, часто останавливаясь, с трудом подыскивая слова, понимая, что жена отлично знает, что он лжет.
Полина же Сергеевна, стоя теперь возле темного окошка, медленно заплетала волосы, задумчиво смотрела в черноту за стеклами, ничего там не видя, не различая. Она слушала мужа, иногда тихонько кивала головой, делая вид, что верит всему, понимая, что муж отлично знает, что она только делает такой вид, а на самом деле не верит ни одному его слову.
— Я что же, Полина, я человек непростой, сложный, видимо, — продолжал между тем Полипов несколько стыдливо, испытывая какую-то странную потребность говорить, говорить что угодно, лишь бы не останавливаться. — Да, я, конечно, имел недостатки в юности. И сейчас… Что же, я честолюбив. Ты знаешь, мне очень неприятно было, когда меня из области сюда, в район, перевели. Еще более обидело, что меня из райкома выставили. За что? Ты-то знаешь, как я работал, не жалея здоровья. И район передовой был по всем показателям. И вдруг — пожалуйте на второй план. Разве справедливо? Разве не обидно?
— Милый! — Полина Сергеевна торопливо подошла к мужу.
— Я человек непосредственный и, конечно, не могу скрыть, как другие, этой своей обиды, она заметна всем, — продолжал он. — И неприязни к Кружилину скрыть не могу, хотя и сознаю, что он-то менее всего виноват… в моих несчастьях… Ты понимаешь меня, Полинушка?
— Понимаю, понимаю, — закивала она.
— И к тому же, когда я вижу, что Кружилин делает ошибки, я не могу их не замечать, — уже как ни в чем не бывало, своим всегдашним голосом, заговорил он. — Вот с этим Назаровым, например. И молчать, покрывать его ошибки не могу. Какими бы недостатками я ни обладал — партийная принципиальность во мне живет. Я воспитан в таком духе с самой юности, когда только-только начинал революционную работу. Воспитан тем же Субботиным. А он называет теперь меня интриганом, завистником. Как немного нужно в наше время, чтобы перевернуть факты, придать им совершенно другую окраску и оболгать человека! Но… запомни, Полина, я… я и впредь не поступлюсь своей принципиальностью, но… но никогда не опущусь до того, чтобы мстить Кружилину мерзкими способами, на которые ты намекаешь. Ты… или твой Лахновский! Слышишь? — сжал он ее плечи. — Понимаешь?
— Конечно, — сказала она, преданно глядя в глаза.
Она сказала «конечно», хотя могла бы сказать совершенно иное. Она могла бы сказать, например, что он, Полипов, и сам большой мастер переворачивать факты и придавать им любую окраску, что он сам может, не дрогнув, оболгать любого человека, если ему это выгодно, а тем более — необходимо, что он давно опустился до самых низких способов мести, когда в тридцать седьмом и в тридцать восьмом годах, последовав совету именно Лахновского, с помощью Якова Алейникова убрал с пути, уничтожил Баулина, Кошкина, Засухина, и что, не дрогнув, так же поступит с Кружилиным, если для этого будет хоть малейшая возможность.
И еще многое-многое могла бы она сказать ему, и он знал, что она может это сказать, но не скажет, ибо так и ей и ему было удобнее.
Все в их жизни — и отношения, и чувства, и слова — было ложью, и оба они понимали это. Сейчас Полипов не верил ей точно так же, как в тот далекий теперь уже вечер, когда она бросилась на него в спальне с бессвязными словами о любви. И она знала, что он ее не любит, никогда не любил и никогда не женился бы на ней, если бы она не женила его на себе таким способом. Но они оба сделали вид, что верят в искренность чувств, слов и поступков друг друга, потому что эта ложь была, очевидно, той формой их отношений, той оболочкой, в которой только и возможно было их существование. Под этой скорлупой они приспособились дышать, двигаться, говорить, смеяться — словом, приспособились жить. Расколись эта оболочка — оба онемели бы, задохнулись от хлынувшего на них свежего воздуха.