— в голосе Егора Алексеевича сквозило сомнение. — Может быть, я излишне субъективен. То есть несомненно субъективен. Но Юрий Максимович меня постоянно раздражал. В те редкие минуты, когда нам приходилось общаться.
— Чем же?
— Трудно даже определить чем. Скорее всего приблизительностью своих суждений. Непонятно?
Корнилов обратил внимание на то, как говорит Кононов, — голос у него был удивительно красивый, бархатный. Таким голосом он, наверное, хорошо умел убеждать студентов. И никакой жестикуляции. Руки спокойно лежали на столе.
— Он жил понаслышке, — продолжал Кононов. — Там услышит, тут услышит. Поэтому все, о чем он говорил, страдало приблизительностью. Даже то, что он видел сам, в его пересказе почему–то искажалось. Он всегда чуть подыгрывал собеседнику, а это неприятно. Не правда ли?
— Да, да, — согласился Корнилов.
— Никогда не знаешь, что же думает человек на самом деле. — Кононов помолчал, обратив свое широкое лицо с большим лбом к подполковнику, словно хотел разгадать, действительно ли разделяет собеседник его суждения. Наконец заговорил снова: — Но самая большая его беда — Юрий Максимович жил в постоянной суете, насколько я могу судить… Он постоянно чего–то добивался, чего–то хотел. Перейти на другое судно, стать капитаном, купить новую машину, достать старинный камин для дачи. Так же нельзя жить! Это самоубийство. Смешно думать, что все желания исполнятся, — такого времени никогда не наступит. Я как–то процитировал Юре Эпикура: «Если ты хочешь сделать Пифокла богатым, нужно не прибавлять ему денег, а убавлять его желания». Посмеялся… Но ведь мы примеряем мудрые мысли древних не к себе, а к нашим знакомым… Вы, наверное, удивлены, что я про покойника так говорю! Я ж математик. Я люблю точность.
— Егор Алексеевич, один вопрос, не относящийся к делу, — сказал Корнилов. — Вы математикой с детства увлекаетесь?
— Нет, товарищ. Я к ней, родимой, не сразу пришел. Мечтал, между прочим, сыщиком стать. Ходить вот как вы, в сложности жизни разбираться. И еще была у меня задумка… — Он улыбнулся чуть–чуть смущенно. — Да, собственно, не только была. Вы о письмах Наталии Пушкиной слышали?
— Слышал, — ответил Корнилов. — Они во время революции пропали и до сих пор не найдены.
— Они пропали значительно позже. В двадцать втором году. Из Румянцевского музея в Москве. Очень загадочная история! Их готовили к печати, и вдруг… И еще кое–что интересное пропало. Был случай, когда там сторожа закололи кинжалом… Вот бы вы взялись расследовать, а? — горячо проговорил Кононов. — Вам поколения людей спасибо сказали бы. Я бы с вашим начальством поговорил, чтобы все официально… Меня послушают! Я почетный член пяти академий. — Он добродушно засмеялся.
— Это интересно, — загораясь, отозвался Игорь Васильевич. — Очень заманчиво. Но ведь то Москва. Не будут же они ленинградцев приглашать.
— А вы им подскажите. Пусть они займутся. Дело–то святое — неважно кто распутает. Эх, был бы я сыщик, — вздохнул профессор. — Или вот убийство, Пушкина! Не верю всем версиям, вместе взятым. Там посерьезнее дела. Он ведь историей Пугачева в последнее время занимался. Только ему одному разрешили в архивах копаться. Нашел, наверное, Александр Сергеевич в этих архивах чего–то взрывоопасное. Ох, нашел! Ну да ладно, заговорил я вас. Чувствую, что по возрасту мы близки. Сколько вам?
— Сорок девять.
— А мне сорок восемь… Я когда зрение потерял, мир мой сузился. Многое стало недоступным, и вот повезло, проявилась склонность к математике. Как говорят нынче, доминанта прорезалась.
Игорь Васильевич поднялся, стал прощаться.
— Найдете выход? А то я сыновей позову.
— Найду, найду, — отозвался Корнилов. — Спасибо вам. Извините за беспокойство.
— Наталье Николаевне пенсию назначат? — спросил Кононов. И сам себе ответил: — Нет, наверное. Она же служит. А вы, Игорь Васильевич, если в этих краях будете — милости прошу. Поговорим о том о сем. Ко мне интересные люди захаживают. В шахматы вы играете?
— Играю, — подполковник улыбнулся, — люблю эту работу.
— Ну вот и посидим, — обрадовался Кононов. — Заходите. А зимой я в городе. В академическом доме имею честь жить, на набережной Лейтенанта Шмидта. Там вам каждый скажет. — Он протянул Корнилову огромную ручищу и осторожно пожал протянутую подполковником.
— Да, — вдруг словно что–то вспомнив, оказал профессор и нахмурился. — А все–таки жаль Юрия Максимовича. Кажется, только что сидел здесь человек, печатал на машинке… — Он сделал слабый взмах в сторону маленького столика, на котором стояла пишущая машинка.
— Он печатал на вашей машинке? — насторожился Корнилов.
— Да. Заходил, наверное, неделю тому назад. Что–то ему срочно нужно было напечатать.
— А кто обычно печатает у вас? — спросил подполковник.
— Жена.
— Когда она печатала в последний раз?
Кононов улыбнулся. Пробормотал:
— Понимаю, понимаю… После Юрия Максимовича она не печатала ни разу. Вы это хотели узнать?
— Да, Егор Алексеевич. Если вы позволите…
— Конечно. Может быть, что–то интересное для вас…
Корнилов осторожно отстучал на листке бумаги несколько фраз, положил его в карман вместе с листом копирки и, еще раз пожав руку хозяину, вышел.
«Сколько интересных людей встречается нам в жизни, — думал он, проходя через просторные сени. — Зря все–таки пишут, что мы с одним лишь сбродом возимся. Нет, братцы! Какая в этом Кононове внутренняя сила чувствуется. Человечище! И сколько таких хороших, честных людей повстречаешь за свой век! И у каждого чему–нибудь научишься. И будешь их помнить всю жизнь».
Бугаев и эксперт уже поджидали его, медленно прохаживаясь по дороге вдоль палисадника.
— Ничего интересного, Игорь Васильевич, — Семен был явно удручен. — Мы все окрестные дачи обошли. Никто ничего не знает, посторонних людей тут шляется — дай боже! А у вас? — спросил он уныло. — Засиделись вы там. Чаи небось распивали?
— Морс из шиповника пил, — ответил подполковник. — И общался с приличными людьми. Что–то подозрительно мне, Семен, твое настроение. Давай–ка быстро к тому лесочку. Ходите тут как неприкаянные, а по этой дороге, может быть, преступник прогуливался.
— Конечно, прогуливался. Не на вертолете же он прилетел, — отозвался Бугаев.
Они двинулись к сосняку, раскинувшемуся за дачей Гориных.
Чуть приметная колея — с десяток машин прошло, не больше — вилась по чахлой, засоренной обрывками бумаги и консервными банками траве среди молодых сосенок. Кое–где дерн был разбит, и колея проходила по песку. Но