и ритмы “Двенадцати” Блока:
А здесь тоже вихрь гулял когда-то,И выл, и пел, и крутил.Изо всех ветровых сил.А теперь наложен запрет —В Петербург ему входа нет.
Какой высокий пафос должен быть в стихах, чтобы евангельские слова звучали в них просто и сильно. Когда же в отмеренных по линейке экстазах радений раздается “Сие есть тело мое еже за вы ломимое” – становится страшно за автора» (Звено (Париж). 1923. № 21, 25 июня; Мочульский К.В. Кризис воображения. С. 337–338). Рецензия на третью книгу ее стихов «Крылатый гость» тоже далека от славословия:
«Крылатый гость – “Ангел песнопенья” – слетает к Радловой, чтобы возмутить в ней “бескрылое желание” и оставить ее прикованной к земле. Самые легкие слова, самые летучие ритмы становятся тяжелее свинца, когда она к ним прикасается. Напряженно нагромождаются образы, с трудом проталкиваются цветистые метафоры, усилие и изнеможение в каждом звуке. Это – поэзия тяжести: распластанная на земле, неподвижная и грузная, она грезит о полете. Радлова видит сны – и во снах она всегда летает:
Вот раздвинулись бесшумно стены,мы летим над Васильевским островом.Лечу зигзагами по небесному черному бездорожью.
Или:
За плечами моими бьются крыльяСамофракийской победы.
Взмах крыльев, застывших в мраморной неподвижности, романтическая формула о тоске земного по небесному раскрыта в полетах и образах Радловой. С утомительной настойчивостью говорит она о грезах, о крыльях и взлетах в бескрайние просторы. Ей нужно верить, что одним ударом может она разрубить цепи – страшное земное притяжение – поскользнуться и “оказаться в бездонной воле”.
А там подхватит внезапный, многосильный, крылатый…Я крикну пилоту: домой, поворачивай машину скорей!Но улетевшим нет больше возврата.
Но что делать с этими непослушными словами, с этими неповоротливыми, уныло повисающими строками! Они не только не взлетают – они и ползать не хотят: лежат в тупой косности – бесформенные, серые. Не камни даже, а мешки с песком. Дочитываешь стихотворение с усталостью – дыхания не хватает: ритм неуловим: усилия отыскать его бесплодны.
И все же это поэзия: в те редкие счастливые мгновения, когда автор не пытается бороться со своею “весомостью” и преодолевает свою земную грузность – он создает торжественные строки, пышные и придворно-церемониальные, но поэтически значительные. В них – напыщенное великолепие елизаветинского двора, высокий штиль и гром музыки. В эти редкие минуты Радлова верна себе, своему “пафосу тяжести”. Ее поэзия должна быть суровой, канонической, не позволять себе ни вольных ритмов, ни свободных размеров. “Недобрую тяжесть” можно оформить законом. У автора есть одно стихотворение, в котором чувствуется торжественность классической риторики. Эти ямбы – построены; другие стихи – нагромождены.
И вот на смену нам, разорванным и пьяным.От горького вина разлук и мятежей.Придете твердо вы, чужие нашим ранам,С непонимающей улыбкою своей.И будут на земле расти дубы и розы..Эпический покой расстелет над вселенной,Забвения верней, громадные крыла.Эпический поэт о нашей доле пленнойРасскажет, что она была слепа и зла.Но может быть, один из этой стаи славнойВдруг задрожит слегка, услышав слово кровь,И вспомнит, что навек связал язык державныйС великой кровию великую любовь»
(Звено (Париж). 1923. № 38. 28 октября; Мочульский К.В. Кризис воображения. С. 345–347). А.Л. Слонимский находил у нее «апокалиптическую космичность» и утверждал: «Оригинальность – неоспоримое достоинство Анны Радловой. Она стоит совершенно особняком – вне всяких “цехов”, течений и групп. Для нее трудно подыскать и генеалогию в прошлом. В ее поэзии почти нет “школы”. Оттого-то так легко напасть на нее с точки зрения какой-нибудь школьной “поэтики”» (Книга и революция. 1923. № 11–12. С. 59).
В.А. Чудовский, рыцарь и апологет поэтессы, провозглашал: «Но родню, кровную родню Анны Радловой в русской поэзии можно искать в одном лишь Боратынском, – не ближе <…> Ни Анна Ахматова, неизлечимо больная зарей вчерашнего “Вечера”; ни зачарованный собственной свирелью Кузмин; ни опьяненные фимиамами Федор Соллогуб и Вячеслав Иванов; ни давно запутавшийся в чащах Андрей Белый; ни даже столь непоправимо умудренный Александр Блок не найдут новых слов на новых порогах <…>«С Анной Ахматовой ее связывает почти один лишь автоматизм критиков, видящих в Ахматовой родоначальницу всех стихотворящих женщин. Приемы Ахматовой заметны в одном лишь стихотворении (“Как в парнике…”), и то резко отличном от бездогматной Ахматовой апперцептивным афоризмом последней строки, – да разве еще в образе “грачей” на стр. 17)» (Чудовский В. По поводу одного сборника стихов («Корабли» Анны Радловой) // Начала. 1921. № 1. С. 210). Упомянутое Чудовским стихотворение:
Как в парнике здесь сыро и тепло,И душно пахнут новые листочки,И солнце кажется туманной точкойСквозь желтое и пыльное стекло.Прижалась к липе вековой скворешня,А вот скворца не видно и не жду,Все изменилось в нынешнем году,И я как будто сделалась нездешней.Дорогу в парк у сторожа спросила,Потом дорогу вовсе не нашла —Ущербная любовь след замела,Непутеводно сердце, что остыло.
Ср. реакцию Ахматовой в разговоре 24 декабря 1921 г.: «Я, конечно, желаю Анне Радловой всякого успеха, но зачем же уничтожать всех других» (Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 189); «Лучший смысл поэзии – многоохватность, расширение, вмещение бесконечности в конечности формы <…> И не нужно никаких символических “прозрений” в “иные миры”. Поэзия раздвигает тесную и тусклую нагроможденность вещей, погружая все в просторную, прозрачную влагу подлинного бытия, насыщенную отражением несчетных светов, туда, где “времени больше не будет”» (Чудовский В. «Литературный альманах». Анна Радлова // Жизнь искусства. 1920. 30–31 октября). Мандельштам отнесся насчет «сомнительной торжественности петербургской поэтессы Анны Радловой» в очерке «Литературная Москва» (1922).
56.
«А все-таки я не знаю ничего страннее наших встреч» (Тименчик Р.Д. Об одном письме Анны Ахматовой // Звезда. 1991. № 9. С. 165).
57.
Ср. сообщение И. Одоевцевой, видимо, со слов Георгия Иванова, и возможно, с обычными для них обоих метонимическими сдвигами: «[Радлову] Ахматова посвятила, или вернее, это о нем – “я не знала, как хрупко горло под синим воротником”. Впрочем, шея у него была скорее бычья, за что Ахматова и влюбилась в него – без взаимности. В нее же в это время был влюблен брат Радлова, Николай Эрнестович» («…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма Ирины Одоевцевой к Владимиру Маркову (1956–1975) / Публикация Олега Коростелева и Жоржа Шерона // In Memoriam. Исторический сборник памяти А.И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 505).
58.
См. записанный в 1925 г. Павлом Лукницким монолог Ахматовой:
Рассказывает, что глубоко, по-настоящему, ее ненавидит Анна Радлова.
Ненавидит так, что удерживаться не может и говорит про нее гадости даже ее друзьям. Раз, когда Н. Рыкова была у АА и была у нее же А. Радлова и АА вышла зачем-то в другую комнату, А. Радлова – за этот короткий промежуток времени отсутствия АА – ругала Наташе Рыковой АА. Арт. Лурье на лестнице Инст. Ист. Иск. Радлова говорила: «Я так жалею вас, Артур Сергеевич»…
«Сказала, что я назойливая, требовательная – это Артуру, который так любил меня! У него любовь ко мне – как богослужение была».
Такая ненависть Радловой родилась, вероятно, потому, что она предполагала в АА свою соперницу.
«Она про Сергея Радлова думала!.. На что мне Радлов?!» Смеется: «Я бедная, но мне чужого не надо, как говорят кухарки, когда что-нибудь украдут!».
– Но ведь вы же не «украли»? – смеюсь я.
– Это для иронии! <…>
«А Радлова всегда очень мила, даже больше, чем требуется, со мной. Когда я была у них, она ночевать оставляла, комплименты говорила».
Кажется, АА не осталась тогда (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924–1925. Париж, 1991. С. 59–60).
59.
Ср. в письме С.Э. Радлова А.Д. Радловой от 12 апреля 1914 г.: «Сегодня звонила Ахматова, каялась (для того и звонила), что, будучи вчера у Чудовских, сказала, что знает о моей свадьбе чуть ли не с декабря. Каялась основательно, ибо здесь передержка явная. Потом звала меня приехать завтра в Царское днем. Я, по-видимому, не поеду…» (Отдел рукописей РНБ; сообщено А.Г. Мецем).
60.
Радлова А. Соты. Пг., 1918. С. 55. Может быть, отдаленное воспоминание о «фуге» из этого стихотворения промелькнуло в 1937 г. в мандельштамовской ностальгии по Крыму – «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…».
61.
Радлова А. Соты. С. 44.