10. ПЛОДЫ
— Рябина созрела, — говорю вечером. — Надо бы собрать, пока дрозды не склевали. Как-никак, конец августа. Налетят стаями, небо закроют, как ночью, — и пусто. Ни одной ягодки.
— В чём же дело, — отвечает Л., зевая. — У тебя же завтра выходной. Если бы ты знал, как я устала! — вздыхает она.
Веки опущены, как лодки на воду. Тени ресниц на тёмной-тёмной воде. Через минуту уплывает, покачиваясь, в сон, даже зависть берёт, как это быстро у неё получается. Мне бы так… Что же делать?..
Лидия Андреевна выключила телевизор, сняла очки с переносицы, спрятала в чехол. Тяжело поднялась со стула.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи…
Вот один. Не знаю. Нет, нет, не читать. Что книги?.. Слоняться по квартире, слушать: капельки из протекающего крана стукают об эмаль, шуршит подъезжающая машина, хлопает дверца, раздаются приглушённые голоса.
Лежу. Закрываю глаза. Рябина созрела, говорят, рябина созрела. Может быть, усну.
Убыстряется бег дней! Сквозь сон стук каблучков. Спешила, дверью хлопнула. Половина восьмого. Что-то снилось. Стёрлось. Обидно.
Чай, окно открыто. Рябинка сгибается, грозди. Долго ей держать это бремя?
Зима придёт, снегирьки будут тюкать по ягодке.
Ну, послушаем, что ты сегодня скажешь?.. Ощущение осени — вот и всё. Слова приходят, и слова уходят. Минутки только, и жизнь.
Вот и он восходит — в намечающемся новом вечере, в туманной высоте неба. Бледный он неизъяснимо. Серп — осеннему горлу. Просвистит — и закапают, алея в сумраке, листья. Я и говорю: осень…
Спал бы ещё, спал, но в квартире над нами со стуком распахнули окно, стали громко ходить, передвигать вещи. Женский голос: да будешь ли ты вставать, в школу опоздаешь!
Ну и слышимость в этих хрущёвках! Из решета перегородки сделаны.
За окном всё, слава богу, как прежде, рябинки, клёны, полузелёные. Ночью шёл дождь. Асфальт мокрый. Шум голосов из детского сада. Лист полетел.
Ветер. Листья проносятся с искажёнными ужасом, жёлтыми мулатскими лицами. Могучее движение облаков по голубому холоду. Шатаются залитые кровью рябины.
Моё окно отрывается и летит вслед за листьями, вихрь крутит его и увлекает выше и выше в бурно-безумное небо. Окно с моим унылым октябрьским лицом, сорванное ветром, исчезает в жуткой высоте голого неба.
Ночь настает. Что ей надо? Форточка открыта, ветер её трясёт, запах сырости, шум дождя. Капелька срывается, катастрофически скользит, рисуя свой путь.
Автопортрет из капель в раме на чёрном фоне в ореоле движущихся к гибели черт.
— Что ты ищешь — спрашивает Л. — Вчерашний день?.. — Я оборачиваюсь, смотрю на неё в недоумении, голова кружится.
— Может быть, — говорю, — может быть… — и продолжаю выдвигать ящик за ящиком.
В комнате мглисто и безотрадно, как вечером, как осенью, как в октябре, как в самые разнесчастные дни. Почему мы не зажигаем свет?..
Л. плещет водой в ванной. Мало ей влажности. Передавали же по радио: в городе сто процентов…
И в этом ящике ничего такого. Господи, я уже и сам забыл, что я ищу!
Перестук по карнизу. Капля с чёрной кошачьей головой заглядывает в окно.
Спать бы, да спать. Утро мглистое. Сон тянет к себе, в свои туманные омуты.
Отдёргиваю штору, плотную, тёмно-малиновую. Открываю настежь, со стуком, форточку. Приятно обдаёт лицо свежим, сырым воздухом с улицы, холодком дождя. Вяло начинаю делать упражнения, сгибать-разгибать руки. Пронзительно звенит телефон. Беру трубку.
— Здравствуй. Как у вас там дела?
— Да ничего. Так…
— Надо бы подвал приготовить, железом обить. Крыса, паразитка, этой зимой больше мешка картошки стаскала…
Какая ближайшая электричка?.. Начинаю искать расписание, нет его нигде — ни в ящиках комода, ни в пиджаке.
— Как твоя книга?
— Так…
Окно: сосны. Холм в осенних красках.
Лист-сорванец. Радостно ему до красных чёртиков! Ворона на спинке скамьи. Чёрное и серое. Чугун, деревянные планки. Вот скамья каркнет и полетит по аллее.
Клён-канделябр.
— Что это? — говорит Л., схватив меня за руку.
Смотрю вверх, куда она показывает. Бледнеют, увенчанные совами, часы на башне. Без пяти двенадцать.
Толпы с мешками, с вёдрами, рюкзаками, лыжами. Пятница. Впереди — выходные дни.
— Бежим и мы! — испуганно зовёт Л., — электричка покажет хвост, что мы тогда делать будем?..
И мы бежим, бежим. Карабкаемся по ступеням. Да кончатся ли они когда-нибудь?! Кажется, нет. Лестница выше и выше…
— Всё равно теперь опоздали, — говорю, задыхаясь. Л., обессиленная, опускается на ступени. Часы на башне показывают двенадцать. Ровно.
Вода торфяная, пузырьки. Песчаная полоска. Ракушки — приоткрытые рты перламутра. Что-то они говорят. Река рябит. Нет — пора. Сворачиваю — к дачам.
Переступаю порог. Спиной женщина. Чёрный берет, тонкая шея. Оборачивается, грустная:
— Ну сколько времени тебя ждать?
Бежим по дорожке, у шпал. Темно, лес. Стальное чудовище уже выползло на свой путь и громыхает у нас за спиной, кинув вдогонку длинное световое щупальце. За поворотом по-рыбьи блеснул рельс. Платформа должна быть, а её — нет.
— Но это же не поезд! — говорю в испуге. — Ты посмотри: это же не поезд! Боже, куда мы бежим?..
Вот и суббота. Л. отдёргивает занавеску:
— Туман-то какой!
Позавтракали, собрали сумки, поедем. Я выбрал две книги — жёлтую и чёрную.
Электричка мчалась и мчалась с гулом, свистела. Я протирал запотелое стекло. Осенние краски. Держал книги в руке, так и не прочитал ни строчки.
Поднимаюсь на наш третий. Тяжёлая сумка, на ремне через плечо, в руке ведро, полное слив. Звоню.
За дверью шаги, шорох. Негромкий голос:
— Кто там?
— Это я. Открывай скорей.
Вхожу. Она в синем и белом, улыбается. Волосы окрашены охрой. Ей идёт.
— Вот, — говорю, — сливы.
— А я смотрю японский фильм. Интересно — кимоно, поклоны.
Иду за ней в комнату, на экране телевизора (цветной, недавно купили) мужчина и женщина, красивые, грустные японцы, на фоне зимнего пейзажа, синих снегов. Печальный у них разговор.
— Да это же снежная страна! — восклицаю я. — По повести Кавабаты. Ну, да… Ах, как жаль, что я так поздно…
Вышел из метро: дождь, зонты. Листья мокнут в лужах, утопленники. Да что ж это такое: не рассветает, ауже восьмой… Промелькнуло белое и красное, тускложёлтые, запотелые стекла — вагон.
Весь проспект впереди — в мутном, косом дожде, асфальтовая, сырая тоска, убегающий вдаль трамвай…
Ах, боже мой, какая слякоть! Увижу ли я ещё что-нибудь сегодня?..
Утренний полусвет. Стол, какие-то тексты. Лампа под бледно-розовым колпаком. Ключ, бронзовый, зубчатый, как пила. Что им открывать? Не знаю…
Занавеска, отдёрнутая, поникла, вздрагивает. А, может, это и не занавеска вовсе? А что?..
Ну, хорошо, хорошо. Октябрь, первое число, утро. Придёт ли, в конце концов, кто-нибудь? Или я один?..
Мало осталось. Бурые и оливковые. От первых дней мая до конца ноября.
Ноябрь и есть. Снегирьки пепельно-розовые. Ягоды мороженые. Ворона ворошит снег. Нашла что-то, накрыла лапой, тычет костяным носом у себя между растопыренными пальцами.
Одна половина окна чистая, другая в испарине, с бахромой капелек. Несколько капель — большие, налились.
Срываются, начинают движение, пересекая пустыню окна и перечёркивая пути друг другу, точно маленькие кометы, тянущие за собой влажный след.
— Какая у тебя тяжёлая голова. Наверное, полная чёрных мыслей.
— Куда же мне её деть, в таком случае? Может, чем тебе на колени, лучше — на рельсы?..
— Что у тебя, действительно, в голове? — говорит она.
Стекло. Обнимаю — прозрачное, ужасное, в кровь изрежусь! Изменится ли что-нибудь у неё в лице?..
Нет. Лицо Л. холодно, равнодушно. В окно дует.
Снежок у Астории. Дубовый лист оливковый, с загнутыми лапками, как мёртвый. Швейцар в позументах. Отъезжает плоская машина. Мне, собственно, к Л. Предприятие, полное женщин, шьющих.
Кирасир-Николай обнажил палаш. До декабря рукой подать. Мойка, грустно. Набираю цифры.
Ждал одну, а по лестнице две улыбающиеся женщины, сумку несут за две ручки.
— Я тебе ещё одну привела, — говорит Л.
Целую бледную щёку. — Как дома? — спрашиваю, — как мама?.. — Заглядываю в сумку. С сахаром, оказывается.
— Дорогонек он теперь. Что завтра будет? — говорит Л.
— Пора бы уже и отвыкать от сладкой жизни, — весело замечает другая.
— Ну, мы пойдём, — говорит Л., поправляя мне шарф. — Работать надо.
Взваливаю «сладкую жизнь» на спину. Ничего, не так уж и тяжело, как казалось.
— Говорил же я, что всё опять растает. Ну какая может быть зима у нас в ноябре!.. — громко произносит кто-то на задней площадке троллейбуса.
Выхожу на Гоголя. Дальше пешком. Вдоль мрачного, оттаявшего, просвеченного огоньками с набережной, сада. Слева — тёмная, гигантская, ощетиненная ремонтными лесами, масса Исаакия. Толсто блестят колонны снизу, отблеском фонарей.