Кирасир-Николай обнажил палаш. До декабря рукой подать. Мойка, грустно. Набираю цифры.
Ждал одну, а по лестнице две улыбающиеся женщины, сумку несут за две ручки.
— Я тебе ещё одну привела, — говорит Л.
Целую бледную щёку. — Как дома? — спрашиваю, — как мама?.. — Заглядываю в сумку. С сахаром, оказывается.
— Дорогонек он теперь. Что завтра будет? — говорит Л.
— Пора бы уже и отвыкать от сладкой жизни, — весело замечает другая.
— Ну, мы пойдём, — говорит Л., поправляя мне шарф. — Работать надо.
Взваливаю «сладкую жизнь» на спину. Ничего, не так уж и тяжело, как казалось.
— Говорил же я, что всё опять растает. Ну какая может быть зима у нас в ноябре!.. — громко произносит кто-то на задней площадке троллейбуса.
Выхожу на Гоголя. Дальше пешком. Вдоль мрачного, оттаявшего, просвеченного огоньками с набережной, сада. Слева — тёмная, гигантская, ощетиненная ремонтными лесами, масса Исаакия. Толсто блестят колонны снизу, отблеском фонарей.
Нева. Ветер сильнее. Скала, конь. Ворона на лбу императора.
Три мутных лампочки. Поезда нет. Где же поезд?..
Спички на ветру, в билетной кассе — темно. Стучи, стучи…
С утра метель. У крыши соседнего дома завивается седая борода. Вчера ставил вторую раму, возился до двух ночи, подгонял, замазывал, затыкал. Чай у окна, на метель смотрю.
Калитка стукнула, каракулевая шапка, улыбается, взмах руки.
— Замёрзла! Чай…
Каждая пурпурная гроздь припорошена снежком. Листья рыжевато-золотые. Покачиваются. С чашкой чая у окна. Тихо.
Хлопья лижут асфальт. Утро. Проезжаю в автобусе Старокалинкин мост — столбы гранита, якорные цепи, чернила воды.
Щетина отягощает лицо, как набережную — чугунная решётка канала. Кто я?
Женщины в плащах холодны и, когда проходят мимо, от них веет сырым снегом, влагой. Мятая малина губ. Вот одна такая вошла на остановке, шуршит зонтом, складывает, текут капли. Лоскуток талона в зябких пальцах: пожалуйста. Где-то эти пальцы я уже видел. Во сне?.. Возвращаю прокушенный компостером талон.
Ветер сдувает с тополей в канал мокрые шапки.
Толпа, газета шуршит, набережная прогибается, фонари в глубине чернил, взвывшая морда грузовика.
Шестиэтажное, в окнах темно. Опоздал?..
Стою, стою, никто не выходит.
Переулок засыпан снегом, зимует машина. Кошка пробежала. Старик вышел из противоположного дома, с палкой, в толстом пальто. Постоял, сомневаясь, трехногий. Снег летит.
Первое, что я слышу — голос, что он так громко, так сердито требует? Так темно, так рано!..
Голова, круглая, бритая — как большая капля. И то жующий пищу, то произносящий жестокие слова рот.
Метёт и метёт, колкий. Фонари — сосуды сияния. Слева, за садом, улица в жёлтых огнях. Трамвай бежит, два пустых вагона. А там что? Тёмная громада, округлость купола, мрамор колонн в бликах… У кого бы спросить: который час…
Женщина в белом? складки оконного платья… Ночней, чем вчера. Нева, двух игл не видно. Скала-наковальня и всадник.
Чудище с широким кузовом остановилось на дороге, гребёт, урча, под себя лапами.
Цепочка следов в шахматном порядке — на талом снегу. Шёл и исчез. Нет, стоит у дверей, затаился. Приказано сменить? Или убить?..
Это не погода. Это — горе. Холодно лежать в сырых пеленах подкидышу, на площадке перед дверьми, на гранитных параллепипедах. Разрыдается — и опять будет слякоть.
Чашка. На белом фарфоровом дне — щепотка хлопьев, янтарная каёмка — след выпитого чая.
Пепельно. Крыши курят. Талые следы у калитки. Забор — ружья в чехлах. Старуха и собака удаляются в разные стороны…
Следы. Тут все прошли. Ставлю и я — свои, и они убегают, стираясь, бесследно. Никуда я так не дойду.
Книга. На середине закладка — чёрная и красная тушь: в мучительной гримасе лицо. Тело — отросток стального пера, истекает писательской кровью.
Они сидели на задних лапах. Трибунал — пять белых волков. Ждали моего ответа. Я понимал: поздно. Тянуть немыслимо…
Задрав голову, раздираемый тоской и отчаяньем, я протяжно завыл. Это напоминало жуткий вопль проносящейся по площади пожарной машины.
Нож стоял над домами. Двери отсутствовали. В каждое окно заглядывал — неумолимый. Я был один. Я не мог закричать.
И просыпаться-то не хотелось. Знаю: поздно уже, рассвело давно. Что снилось — никак не вспомнить. Сны растаяли, утекли на глазах, оставив влажную дорожку…
Это то, что за окном — когда отдёрнешь тюль. Унылые крики ворон, мартовская сырость, мутно. Сучья в капельках. Лужи с зелёным ледяным дном. Клочки бумаг. Дождик, круги побежали. Мокрая ворона ходит по лужам, что-то ищет, внимательно склонив клюв.
Ну и день! Сапоги достать, зонт…
Деревья залеплены мартовским снегом. Может быть, последним. Мутная метель, влага хлопьев летит в лицо, в глаза, тая, струйки текут, щекам щекотно. Шёл бы вот так, и шёл, оставляя цепочку следов в этом безнадёжно белом, осуждённом завтра растаять, исчезнуть, как сновидение…
Этот март, эта мутность. Грязь в городском саду, газета — утопленница. Кони встают на дыбы, рвут узду. Седоки угрюмы — не раздвинуть эти дома, эти граниты по сторонам пленной реки. Эти лица, эти машины, эта слякоть кругом, этот март.
Как светлей — так опять за своё. Лёд уходит, куда нам плыть?
Канцелярский магазин около метро. Ручку купил, лиловую, колокольчик. Дома никого, не пишется. Снег талый.
Беру лист, вожу пером по бумаге. Что ж, всё-таки, хоть что-то. В процессе письма получается непредсказуемое.
В апреле асфальт сух. Ветер крутит пыль и бумажки.
Приснилась прекрасная фраза из четырёх слов. Но к утру заспал. Никак не вспомнить. Начала и концы брезжат и тают.
У метро опухшие забулдыги продают подснежники, голубые, как глаза ангелов. Продадут — опохмелятся.
Тянет в лес.
Восстановить цепь утрат, вспомнить, что я терял, и посмотреть, с чего же началась эта череда, эти утраты, одна, влекущая за собой другую, и что из этого получилось, что стало со мной, и чем кончится.
Состояние пишущего, когда пишется само собой, как дышится, когда и не замечаешь этого, когда перо бежит по бумаге, или бродит по странице, как в заброшенном, кажущемся пустым и белым, саду, где по мере прохождения пера, проступают в одеждах слов образы и видения. Перо споткнётся о какую-то невидимую преграду (камень на дороге, калитку, порог старого дома), остановится и задумается.
Апрель — печальный зверь с бурой, грязной шерстью, его не приласкаешь, и разговора с ним не получается. Он не понимает слова «желание» и слова «невозможность». Он совсем не понимает слов. В его мутных, бездонно-зелёных, ледяных глазах тоска. Неизменная тоска голода. Чем я его покормлю? Выворачиваю карманы — ничего, дружок, нет. Я могу покормить только самим собой… Я предвижу, что это когда-нибудь плохо кончится, и этот печальный зверь однажды меня проглотит со всеми моими потрохами, со всем моим отчаяньем.
Апрель идёт за мной по пятам, волоча по лужам унылый, понурый хвост. Так мы дойдём до парадной моего дома, и он будет подниматься за мной по ступеням, оставляя стекающие с лап грязные лужи. Даже палки нет — его прогнать, и, конечно, конечно же, я не успею проскочить в квартиру и захлопнуть перед его носом дверь. Нет, не успею.
Утро небритое, городской сад, щетина сучьев, круглое лезвие восходящего апрельского солнца. Псы летят по аллее, вскидывая упругие лапы, гнедые доги. Скучающий Геракл ждёт их, облокотись на мраморную дубину.
Полноводным потоком жёлтое море Адмиралтейства и парусник на золотом всплеске шпиля.
Солнце, засучив рукава, принимается за бритьё. Шее моей прохладно в вороте распахнутой рубашки.
Две девушки с маленькими, бледными грудями и наглый парень.
— Ты что — интеллигент? — спросила одна из девушек. — Что ты нас так разглядываешь?
— Конечно, интеллигент, — ответил я, — поэтому у меня и мозг так устроен — девушек разглядывать, — они захохотали. Парень сказал:
— Ты, надеюсь, понимаешь: тебе придётся отсюда убраться.
Я покорно пожал плечами:
— Видимо — так.
— А знаешь что! — вдруг говорит парень. — Я тебе Ляльку даю, — кивает на одну из девушек. — Вся в твоём распоряжении. Но — только один раз!..
— Хорошо, — говорит Лялька. — Так уж и быть, помойся в бане и приходи в пятницу.
Зелёная трава, небо в мае. Тишина и зной, горячие удары — солнце, сердце. Нагая девушка за кустом сирени. Ева. Всё это хорошо, но где тут море? Я не знаю. Что-то голубое, переливается. Удастся ли мне сегодня утонуть, уснуть на ярко-жёлтом дне, в танце лучей…
Теней нет. Ушли в землю, улетели в зенит. Полдень.
Кто-то зовёт: — Адам! Адам!
Голос такой молодой, звонкий, певучий, пьянящий… или это только чудится моему обманутому слуху в тишине, в жаре, в дрожащем пустынном воздухе?..
Июльское небо, троллейбус. Кваренги, кони, яблоки, рубли, липы. Лицо в солнце, улыбается. — Гуляете? — Тащит мальчика лет семи, худенький, бледный, смотрит задом наперёд, унылое любопытство. Она не обернётся. Уплывает золотистый загар, прививка оспы, алое платье, открытое, с тесёмками.