— Убит?! Значит, бог есть! Ф-фу! Даже от души отлегло!
— Да, убит. Его подсунули вечером под маневровый поезд.
— Вот оно что. Грешно, но радуюсь. Я сейчас в таком месте нахожусь, где сознаются. Так сознаюсь, я даже думал на старости лет не погнушаться и самолично пристукнуть эту гадину. Говорят, паука раздавить — сорок грехов прощается. Кто же оказался, как вы изволили выразиться, «кое-кто»?
Кирпичев сгоряча задал этот вопрос и по вежливым, непроницаемым лицам чекистов — чекистов школы самого Феликса — понял, что спросил лишнее.
— Извините, опять все та же интеллигентская закваска: подай да выложи. Зайдер убит — и, значит, с этим все. Может быть, я не прав, но на мой взгляд необходимо, чтобы такие подлые имена, как, например, эта самая Каплан, стрелявшая в кого — в самого Ленина! — или тот же Зайдер — такие имена должен знать весь народ, чтобы на веки вечные предавать их проклятиям, чтобы их имена были ругательным словом, чтобы они постоянно напоминали: беречь, беречь жизнь каждого советского человека, а тем более лучших из лучших!
— Для истории все будет записано, — с уважением выслушав профессора, заявил Менжинский, — никому не удастся ускользнуть. Но пока… некоторые факты было бы преждевременно опубликовывать. Иначе нити повели бы нас слишком далеко. Да и вообще полезно знать больше, чем это представляется врагу. Учтите: вы тоже ничего не знаете об обстоятельствах гибели Зайдера. Все это сугубо между нами. Вы вообще ни о чем не знаете, ни о чем не догадываетесь, сына ни в чем не подозреваете — так? У нас вы не были, заняты исключительно своим лечением и делами своей двоюродной сестры так, кажется, она вам приходится?
Тут Кирпичев почувствовал, что нельзя больше злоупотреблять временем этих перегруженных работой людей. Распрощался, взволнованный, взбудораженный, но и в то же время успокоенный, вернулся к сестрице и, присоединив к справке врача тысячу добрых советов старой девы, увесистый пакет с гостинцами и нежнейшую записочку «противному мальчишке, который не хочет нас знать», отправился на вокзал к дневному поезду на Харьков.
«Сумбур! Полный сумбур!» — размышлял он дорогой.
Стал припоминать: что случилось радостное, от чего даже сердце трепещет? Две вещи: выполнил долг. Это относительно сына. И что-то еще? Ах да, убит убийца… Ничего себе радости у вас, профессор! Передали в руки правосудия сына и узнали об убийстве! Ну и что из того? Правильно радуюсь! Правильно поступил! И совесть у меня чиста. Одно грустно — что нет уже в живых Котовского, нет Фрунзе… Молодые! Полные сил! И зачем было Михаилу Васильевичу ложиться на операцию? Так все нехорошо вышло… Крепись, Кирпичев! Нельзя нос на квинту! Как говорил Котовский? Не хныкать! Вперед! Орлы!..
Уже подходя к вокзалу, Кирпичев, остановился посреди улицы и громко произнес:
— Кто сказал, что профессор Кирпичев беспартийный? Вздор! Самый настоящий партийный! Прошу учесть!
Прохожие с удивлением оглядывались. Кирпичев четко, по-военному прошагал в помещение вокзала и отчеканил кассирше:
— Один билет до Харькова! Благодарю!
Двадцать первая глава
1
Шли недели, месяцы, казалось бы, давно все вошло в норму, а Крутояров все еще переживал дни, которые пробыл в Одессе. Крутояров снова и снова подходил к гробу Котовского, снова и снова смотрел на ослепительные одесские улицы, на лениво играющее переливами бирюзы спокойное, самоуверенное море. Крутояров видел, как ничтожество, жалкий трус, мизерный вертлявый человечек подходил к богатырю, силище, массивному, ладно скроенному Котовскому и стрелял в упор… Это Крутоярову мерещилось много раз, и он настолько воплотился в облик Котовского, настолько стал им, что явственно чувствовал: это в него, в Крутоярова (вместе с тем не Крутоярова), стреляли в упор, это он, Крутояров (но не Крутояров), падал навзничь с пробитой аортой, и кровь лилась у него изо рта… Чрезвычайно сложное ощущение раздвоенности и в то же время слитности!
Никого не касалось то, что переживал Крутояров, это был его внутренний мир, его капище, куда никому нет входа. Даже Надежде Антоновне не положено было этого знать. Это писательское, это то, что впоследствии воплотится в трепещущие страницы произведения и будет вручено людям хозяевам всего на земле.
А так, если посмотреть со стороны, Крутояров жил, как живут обычно: пил крепкий чай, добродушно выслушивал рассуждения Надежды Антоновны о том, что вредно и что полезно, охотно обсуждал ее новые стихи, беседовал с Марковым, с Оксаной, с Орешниковым, с теми писателями, которые были вхожи в его дом и которых он любил. Что еще? Бродил по ленинградским улицам, рылся в книгах у букинистов, ходил в цирк и театр, смотрел в кино «Кабинет Калигарри».
Только иногда прорывалось у него в разговоре то, что было продуктом его размышлений, осмысливания. А так как он никого не впускал в свой внутренний мир, многое, что он говорил, казалось бессвязным, неожиданным.
Опуская ломтик лимона в чай и наблюдая, как ломтик погружается на дно стакана:
— Хм… Всемирная история… М-да-а…
Надежда Антоновна выжидательно смотрит.
— Я о Гейне. «Под каждой могильной плитой лежит всемирная история». Конечно, лежит. А зачем? Надо, чтобы она не лежала. Надо, чтобы она служила. Чтобы люди знали, как обстояло дело раньше и куда двигаться теперь.
— Так и есть, — пожимает плечами Надежда Антоновна. — Историки пишут историю, а школьники готовят уроки по истории и получают пятерки.
— Хм… да… пятерки. Историю писать должны писатели. Что они там насочиняют, эти историки? Или же историки должны быть писателями.
— А писатели историками. Тебе налить еще чаю?
Беседуя с Марковым:
— Вероятно, в будущем появятся еще удивительнее люди. Даже наверняка. Но посмотрите, что за народ у нас сейчас. Я уж не говорю о больших деятелях. Куйбышев, Киров — какие индивидуальности, какие судьбы! Помните восстание чехословацкого корпуса на Волге, спровоцированное иностранцами? Куйбышев, Тухачевский, Блюхер, Сергей Сергеевич Каменев — какие все блестящие имена! — им было поручено предотвратить смертельную опасность. Они успешно действуют. И вдруг страшная весть: покушение на Ленина. Что же делает Валерьян Владимирович? Рыдает? Заламывает руки? Нет, он и этот удар оборачивает успехом: «Освободим родину Ленина — Симбирск! Отомстим врагу за нашего вождя!» А? Гениально? Все потрясены сообщением из Москвы, все жаждут мести. И вдруг этот лозунг. Он попал в самую точку. Все ринулись в бой. По-моему, это потрясающе. Через три дня Ленину можно было отправить телеграмму: «Дорогой Владимир Ильич! Взятие вашего родного города — это ответ за вашу одну рану, а за вторую — будет Самара!»
— Да, это здорово! — отзывается Марков. — И взяли Самару, слово сдержали.
— Так происходит повсюду. Так поступает каждый, самый, казалось бы, заурядный человек, потому что нет уже заурядных, разбужены невиданные силы, расщеплен атом народного гения, раскованный Прометей и в сотой доле не выражает того, что сейчас свершается у нас на глазах. С каким трепетом будут узнавать об этом грядущие поколения, как бережно будут собирать каждую крупинку, как восторженно и благодарно будут читать каждую правдивую строчку об этих днях! Записывать, записывать надо. Ведут ли сейчас дневники? Вы, например, не обзавелись дневником?
— Обзавелся-то я давно, еще в армии. Очень любил дневник, все-все туда записывал, еще Григорий Иванович, помню, удивлялся. А теперь забросил…
— Забросили? Нехорошо. Обязательно продолжайте, Михаил Петрович! Это надо.
— А вы, Иван Сергеевич?
— Как вам сказать. Купил тетрадку, красивую, в клеенчатой обложке. Вывел красивым почерком: «Тысяча девятьсот такой-то год». На этом кончилось.
— Вот видите!
— Ничего не вижу. И себя осуждаю: писать надо. Мы живем в чудесное время. Мы прокладываем первую борозду. Почетно? Почетно. И скажите, какая другая эпоха могла бы продемонстрировать подвиги не одного, не тысячи, а ста миллионов героев? Разве мы, современники, не обязаны рассказать об этом? Если сто миллионов героев, то о всех ста миллионах и рассказать! Разве они этого не заслуживают?
Для всех эти длинные рассуждения или отрывочные возгласы, то полные яда, то восторженные, были всего лишь случайными репликами писателя Крутоярова. А в нем происходил мучительный процесс, он сопоставлял, вникал, за частным случаем искал типическое, за плоским голым фактом высматривал глубину, социальный смысл.
Пигмей стреляет в исполина. Но ведь в этом-то и суть нашего времени. Изверился в своей правоте старый мир. У него дредноуты, пушки, воздушная флотилия… А правоты нет. Нет правоты, да и только. Ноль целых, ноль десятых. Вот почему он не брезгует последней дрянью. Берет в союзники ничтожество. Неужели он воображает, что, убив Котовского, сделает Красную Армию беспомощной? Нет, он не так глуп, чтобы думать это. Но что же ему остается?