и неприкосновенны», или когда он говорит об «отпечатках перста Божьего», которыми отмечены короли[744], то разве не выражает он в несколько приглаженной форме то же самое чувство, которое в течение стольких столетий заставляло несчастных золотушных устремляться ко двору французского короля изо всех уголков Франции?
Вместо того чтобы постоянно интересоваться, что думали прославленные корифеи мысли, историк с гораздо большей пользой обратится к чтению авторов второго ряда, перелистает краткие очерки монархического государственного права или похвальные слова монархии — трактаты о королевском величии, рассуждения о происхождении и могуществе королевской власти, панегирики геральдическим лилиям — все те сочинения, каких в XVI и XVII веках было создано множество. Не то чтобы это чтение сулило исследователям особенные интеллектуальные наслаждения. Как правило, произведения такого рода не блещут идеологической глубиной. Жан Ферро, Клод д'Альбон, Пьер Пуассон де ла Бодиньер, Дю Буа, Луи Роллан, отцы Ипполит Ролен или Балтазар де Риез — все эти имена (список которых без труда можно было бы продолжить), пожалуй, не способны послужить украшением истории социальной философии; даже Шарль Грассай, Андре Дюшен и Жером Биньон, хотя и были мыслителями куда более почтенными, также вполне достойны постигшего их забвения[745]. Однако сочинения такого рода обладают тем преимуществом, что, по причине своей посредственности, а порой даже грубости, дают очень точное представление о народном видении мира. И если даже относительно некоторых из них возникают подозрения, что они написаны наемными памфлетистами, более заинтересованными в том, чтобы заработать деньги, чем в том, чтобы развить некую идею, — тем лучше для нас, ведь мы изучаем чувства, владевшие обществом, а эти профессионалы пропаганды, конечно, с особенной охотой прибегали именно к тем аргументам, на которые наиболее живо реагировали читательские массы.
Идеи, которые чаще всего проповедуют роялистские публицисты XVI и XVII веков, зачастую кажутся банальными всякому, кто хотя бы отчасти знаком с литературой предшествующих эпох. Удивить они могут лишь того, кто не различает в них следов средневекового прошлого; когда речь идет о политических доктринах, да и вообще о любой истории, не стоит принимать чересчур всерьез традиционную — восходящую к гуманистам — мысль о том, что около 1500 г. в Европе произошел резкий культурный слом. Представление о сакральности королевской власти, столько раз утверждавшееся писателями Средних веков, остается неоспоримой, постоянно подчеркиваемой истиной и в Новое время[746]. То же относится и к представлению о квазисвященстве королей, хотя здесь единодушие было не таким полным.
Этот вопрос всегда вызывал колебания даже у самых пламенных роялистов. Со временем, насколько можно судить, колебания эти становились все сильнее. Грассай, столь проникнутый сознанием величия французской монархии, столь расположенный верить всем легендам, созидавшим ее чудесный ореол, полагает, однако, необходимым подчеркнуть, причем не один раз, что король, несмотря на все свои церковные привилегии, в сущности является особой сугубо мирской[747]. Позже, после Тридентского собора, в Европе — во всяком случае в католической Франции — началось укрепление церковной дисциплины и была проведена жесткая граница между клириками, живущими по уставу (regulares), и мирянами; отсюда более острое, чем прежде, нежелание многих авторов смиряться с неопределенным статусом короля, который считается почти священником, однако не является таковым. Впрочем, старые представления, лежавшие в основе стольких обычаев и обрядов, сохранили, несмотря ни на что, многочисленных адептов даже в рядах духовенства. «Величие королей Франции, — пишет в 1597 г. епископ Эврё Робер Сено, — природу имеет не вполне мирскую. Доказательств тому имеем мы множество: во-первых, помазывают сих королей святым елеем, доставленным с самого Неба, во-вторых, владеют сии короли данной от Бога благодаря предстательству святого Mapкуля привилегией — даром исцелять золотушных… наконец, обладают они правом регалии, в особенности же регалии духовной, включающей в себя, как видим мы повсеместно, право своею властью распределять церковные бенефиции»[748]. По мнению Андре Дюшена, высказанному в 1609 г., «великие короли наши… испокон веков почитались не чистыми мирянами, но особами, наделенными и священнической, и королевскою властью разом»[749]. В 1611 г. священник Клод Виллет публикует посвященный литургии трактат, об успехе которого свидетельствуют многочисленные переиздания; сопровождая пространными комментариями обряд коронации и рассматривая подробно некоторые его составляющие: помазание рук, целование блюда для облаток и принятие пожертвований от верующих, а главное, причащение под обоими видами, — он приходит к выводу, что король есть «особа смешанная и церковная»[750]. Еще более четкую формулировку мы находим у высшего духовного лица при особе короля, ведавшего раздачею милостыни, Гийома Дю Пера, который в 1645 г. обосновывал евхаристическую привилегию французских монархов следующим образом: «Причина, каковой можно сие объяснить, заключается, по моему убеждению, вот в чем: хотя короли Франции и не суть жрецы, каковыми были короли язычников… все ж таки они и не чистые миряне и причастны к священству»[751]. А по мнению отца Балтазара де Риеза, который сочинил в 1672 г. длинное и тяжеловесное похвальное слово династии, коронация превращает членов королевского рода в «особ священных и в каком-то смысле священнических»[752].
Те же умонастроения были распространены и среди английских роялистов, свидетельством чего служат слова, которые автор «Eikon Basilike» вложил в уста Карла I, томящегося в темнице; в ответ на отказ позвать к нему капеллана король говорит: «Быть может, те, кои мне в сей услуге отказали, полагали, будто и сам я обладаю священническими полномочиями, необходимыми, дабы исполнить долг мой перед Господом… В самом деле, верую я, что оба служения, королевское и священническое, сьединяться могут в одном лице, как прежде сьединялись они под одним именем»[753].
Аргументами в пользу идеи об изначальной близости двух «служений», неизвестными полемистам предшествующих веков, обогатило монархистов изучение христианских древностей. Византийцы после обращения Константина и даже после того как в 382 г. Грациан отверг традиционный титул великого понтифика, не смогли сразу отказаться о мысли о некоем жреческом, священническом достоинстве, присущем императору. В XVII столетии ученые разыскали остававшиеся неизвестными в Средние века старые тексты, выражавшие эту концепцию. «Да здравствует жрец, басилевс» — восклицали в 451 г. отцы Халкедонского собора, приветствуя Маркиана. Именно это приветствие, узаконенное, по всей вероятности, церемониалом византийского двора, использовал — применив его к Людовику XIV — Дагессо, когда произносил в 1699 г. перед Парижским парламентом «Заключение о принятии Буллы против Изречений святых»: «вместе король и священник — так гласят решения Халкедонского собора»[754]. Особенную ценность представляло в этом отношении созданное Евсевием Кесарийским и в Новое