Вадим Макшеев
Нарымская одиссея
Документы те, поди, и сейчас целы, деньги же артельные были плачены, ассигнаций брал в дорогу полон карман, привез карман квитанций. Полвоза сена на постоялом напухлят — сотню отдай, по навильнику коням бросишь, на следующем постоялом обратно, Иван, раскошеливайся; овес покупали, за постой сколь раз плачено, никак не должны бы такие документы потеряться. Я, когда справлял пенсию в собесе, нашли мне справки на весь мой артельный стаж, поискать бы и те бумаги для интересу, а? Лежат где-нибудь в амбаре, ежели крысы не погрызли… Время-то впрямь много прошло, двадцатый год уж, как я с Нарыма уехал, да сколько там прожито… Тебе в тех краях, часом, не доводилось бывать? Сейчас много молодых туда вербуются. На той неделе, однако, по телевизору показывали, как там нефтяную трубу тянут, я вроде даже место признал. Теперь пошто-то Нарымом только одно село у Оби зовется, а раньше ведь все сплошь от Колпашева к северу Нарымом считалось. Ссыльный край…
Схожу-ка гляну, поставил ли Васька Дурандин трактор, а ты посиди в сторожке, чайник покамест на плиту поставь. Раз интерес у тебя, я все в подробности обскажу. Осенняя ночь долга, заоднова коротать, посиди, я мигом обратно.
…Ну, вот и ладно, стоит Васькин трактор в целости. Намедни бросили посеред улицы, так в ту же ночь какую-то часть из него вынули. Свои же трактористы, варнаки, и наблудили, боле некому… Машинный двор, он для того и сделан, чтобы баловства не было — пригнал трактор на свое место п пусть стоит, есть-пить он не просит.
А на улице, парень, похолодало, выяснило небо-то, закует, знать, к утру землю… Давай-ка закурим твоих «Невских», от моих папирос только кашель один. Чайник поставил? Ну, и ладно… Зима ляжет, оставлю это сторожение, фуражиром на ферму пойду, там ближе к народу, повеселей. Старуха вот только ворчит — давно, мол, старик, на пенсии и здоровье не то, нашто еще работать? Так я через здоровье свое перешагну, не могу без дела, неужли на боку лежать? Придет время, належусь… Ежели тебе по порядку мое происхождение рассказать, чудно покажется. Про кулаков доводилось слыхать? Так вот я, стало быть, с этого самого кулацкого сословия… Верно говорю. Забыть уже вроде надо, председателем колхоза двенадцать лет после отвел, две трудовые медали имею, а как говорится, из песни слова не выкинешь. Пятно родимое, или как еще назвать.
С Омской области я родом, с Муромцевского района. Михайловка есть там — старинно село. Еще отцова отца царь туда на поселение с Украины сослал, прогневил дед помещика, а родитель мой уже сам в Сибири крепким хозяином заделался. Места в нашем краю привольные, земля не больно меряна, скотины помногу держали, хозяйство большое, сами не управлялись, так еще работников от пасхи до покрова нанимали. Теперешним-то умом — к чему бы столько захватывать? Так ведь корысть одолевала, все думаешь, вроде ты своему имению хозяин, ан нет, выходит, оно тобой владеет. Барышничать родитель и меня приучил — лошадьми торговать. Смолоду я, парень, люблю коней, не хуже цыгана толк в них знаю, еще и сейчас — увижу доброго рысака, ажно затрясет внутри. Приведи незнакомого коня, в зубы глядеть не стану, а скажу, сколь ему лет и какая в ем сила. Да осталось-то все их, однако, на поглядку, кругом техника заполнила.
Из-за этих моторов и народ теперь, к слову сказать, не в пример подвижный сделался. Старухе моей восьмой десяток, а глядишь — утром туда же со всеми в городскую машину лезет да еще наперед людей норовит. Укатит в Томск, внуков попроведает, по магазинам пошастает, к вечеру на последнем автобусе заявляется корову доить. Пришлось раз, так и на самолете черт-те куда в Алма-Ату к племянникам сполькала… А раньше не то бабы, который мужик весь век пнем на месте просидит, тележного скрипу боялись. Это уж, когда германская началась, а после революция приключилась, зашевелился мир, а то в которой деревне дале своей поскотины не знали. Верно говорю — всякий народ был. Ну, да я не о себе, я-то не охотник был на месте сидеть, сейчас остарел, лишний раз за порог шагнуть стесняюсь, а бывало, в Тару-город, либо в какую деревню — хлебом не корми, дай съездить. Промеж народа, известно дело, завсегда узнаешь, где что купить подешевле, где сбыть повыгодней — вызнал на ярмарке, что в Седельниковском районе коней по дешевой цене продают, место там урманное, а лошадей держали помногу — кобылы цело лето на воле, разъедятся, как печи, жеребята до четырех лет узды не знают. Ну, и навадился туда ездить, погуляю с мужиками денька два-три, наберу табун, за лошадь отдам по полста, в Таре беру уже по сотне. С барыша родитель пуще того кадило раздувает. В двадцать пятом году маслобойню завел — льняное масло жать. В нашей-то деревне, считай, без малого каждый лен сеял, мануфактуры покупали мало, в тканом ходили, бабы холсты ткут, мужики льняное семя в соседнюю деревню возят рушить. Когда построил отец маслобойню, повезли к нам. Плата с пуда — опять же деньга в отцову мошну.
Ну, а как подошла коллективизация, родителю — нож острый, никак невозможно со своим хозяйством расстаться. Да и дед еще живой был, тоже супротивный старик. Рассказать тебе заоднова, какой с ним из-за его супротивности грех приключился? Сходки же тогда в деревнях потеяли, все решали, как дальше жить — артельно, либо единолично, от самосадного дыму, бывало, помушнеют, а всяк при своем и разойдутся. Дед тоже беспременно там участвовал, не давал согласия на колхоз. А тут дело под пасху, собрался с вечера народ на всенощную в церкву. Служба, как надо быть, идет, поп свое дело исполняет, от лампад и восковых свечей жар, ладаном пахнет, а дед, бабами притиснутый, возьми да и задремли в уголочке. Подошло время к заутрене, батюшка с амвона возглашает: «Христос воскресе!» Народ уже притомился, а тут враз зашевелились, зашумели: «Воистину воскресе!» Дед учуял — загомонили, и почудилось спросонок старому, будто он на сходке и опять насчет колхоза решают. Беззубый рот раньше глаз раззявил и давай дурноматом блажить: «Несогласный я! Несогласный!» Взашей было его вытолкали, да сноха вступилась. Так и помер несогласным. А скажи ты — чего надо было старику? Всего и осталась от него скрипка, с Украины привезенная, играл в молодости на чужих свадьбах.
Когда коллективизация проходила, я уже женатый был, да не в отделе. Дело прошлое, врать ни к чему — пришли отца раскулачивать, в списке на высылку меня не было. Мог бы и остаться, но не схотел от стариков отставать. И знаешь, случай какой чудной — не доводилось мне до того на Иртыше бывать и баржи видеть, а тут перед этим во сне привиделось… Незадолго до высылки как-то отца спрашиваю: для чего, мол, тятя, свиную щетину накупают? «Да в баржах ею со смолой щели конопатят». — «А что за баржи такие?» — «Навроде больших лодок». И приснись же мне ночью эта баржа. После, как привезли нас в Артын на берег, гляжу с извоза — вот она самая, я же ее такую во сне видал… А тут, значит, уже наяву довелось. Подчалена к берегу, рядом вторая такая же. Погрузили на одну с трех районов народ, на другую — коров, лошадей, плуги с боронами, и потянул нас буксир вниз по Иртышу. В мае дело было, в аккурат в самое половодье, паводок большой, берегов с реки не понять, острова да протоки, и чем дальше плывем, тем шире разлив. Дома у нас уже лес зеленью окинулся, а тут затопленные тальники стоят голехоньки да с полой воды студеным ветром тянет. Две недели догоняли зиму, в северную сторону плыли, думали, уже край света близко, а вышли с Иртыша на Обь и повернули супротив течения весне навстречу. Буксир старенький и название ему такое же — «Дедушка» еле-еле две баржи тянет. Приметили мужики — солнышко вон где закатывалось, а сейчас— эвона где, выходит, обратно к дому повезли… Да только не затем собирали народ со стольких деревень… Как-то глядим поутру — плывем уже по другой реке, вода под бортом бурая, словно чай, слева яр, темной тайгой поросший, на другой стороне белым-бело, сплошь черемуха цветом окинулась. Захлестнуло берег белой кипенью, и такой от нее дух, аж голову обносит… Сколь годов прошло, а напахнет в мае черемухой, сразу вспомню васюганские берега… Теперь-то Васюган часто поминают, вдругорядь обживают те края, а тогда нешто кто знал, какое под тамошней землей богатство сокрыто? Другая слава в ту пору о Нарыме шла.
Но скажи ты дело какое — ежели вижу во сне прошлое, то не деревню, где вырос, не родительский крестовый дом, а ту самую Муромку, в которой после прожил двадцать лет. Яр, знаешь, там стрежью подмытый, обрывистый, как летом с покоса на лодке ворочаешься, перво-наперво с реки нашу крышу видать. Поначалу светлой она была, после посерела от непогоды, которые тесины уже мохом подернулись, а она мне всегда светлой снится… Избу вижу и колодезный сруб на полянке у городьбы и рябину под окном. Марья моя этот куст по весне из лесу принесла, чтобы веселей изба смотрелась. Вовсе ведь днем не думаешь, и не помнишь, а заснешь и опять все перед глазами. Поначалу, как уехал, вроде позабылось, а теперь, словно наяву видится, прикипело сердце к тому месту… Все думаю на старости лет побывать, еще раз поглядеть…