Джеймс Олдридж
МОЙ БРАТ ТОМ
Повесть о любви
Уильяму и Томасу
Мои родители действительно были англичане, и я действительно вырос в небольшом австралийском городке, но отец мой не был юристом, и у меня никогда не было младшего брата: события, о которых рассказано в этой книге, не имеют никакого отношения к жизни моей семьи, и все персонажи мной вымышлены. «Я» рассказчика — просто литературный прием, позволяющий вести повествование более сжато и в то же время более свободно.
1
Эту повесть о лете 1937 года я думал начать с разговора о некоторых вопросах, волнующих нас с Эйлин (Эйлин — это моя жена) с той поры, как нашему сыну пошел семнадцатый год. Затем уже я собирался перейти к самой повести, герой которой вовсе не мой сын, а мой младший брат Том, кому семнадцать исполнилось двадцать семь лет назад в маленьком австралийском городке, со всех сторон окруженном бушем. Мне хотелось, чтобы читатель почувствовал, как сильно отличаются те, кто сегодня переступает грань между отрочеством и юностью, от тех, кто ее переступал тогда; казалось, это облегчит мою задачу — объяснить, что же произошло с моим поколением за минувшие годы. Но сейчас меня одолело сомнение, есть ли в этом смысл.
Одно ясно: не такое уж мы замечательное поколение, как привыкли думать. Да, мы воевали, но вот война окончилась, и первое же с перепугу возведенное на нас кем-то обвинение расстроило наши ряды. Слишком мы легко отступились от того, что считали справедливым; а вот истины, обретенные нами в молодые годы, и теперь остаются истинами, только мы не сумели передать их дальше. Это важно понять; ведь отчасти история моего брата Тома — взгляд в прошлое под нравственным углом. Том, как бы трудно ему ни приходилось в борьбе, никогда не терял надежды; а мой сын Дик выходит в жизнь в неустойчивом, расшатанном мире, где нелегко найти окрыляющую цель.
Тут мы с Эйлин не сходимся. Я смотрю на этих двух юношей, разделенных таким большим расстоянием, сквозь призму моральных, общественных, политических оценок — подход, которым теперь часто пренебрегают, и, по-моему, напрасно. А для Эйлин с ее житейской трезвостью любая идеология — даже та, которую она принимает, — лишь завеса, скрывающая лучшие стороны жизни. И мы с ней часто спорим и даже ссоримся всерьез.
Сам Дик, испытывающий сейчас первые восторги только-только оперившегося птенца, похож не на меня, а на Эйлин. Те же черты, тот же склад ума, тот же блестящий взгляд, в котором словно читается дерзкий вызов жизни. Именно поэтому между ними постоянно идет война; баталия порой вспыхивает из-за невымытой ванны, а кончается гневной тирадой на тему о грубости и распущенности современной молодежи. Но тем не менее духовно они близнецы.
На мой взгляд, самая большая угроза, нависшая над Диком, заключается в идейной пустоте. Ведь основные заботы нашего времени — физическая безопасность и материальное благополучие, других почти нет. Эйлин это мало трогает; зато она с содроганием думает о том, что в области секса нравы шестидесятых годов сильно смахивают на порядки скотного двора, и собирается внушать сыну нехитрую мораль: соблазнил девушку — женись. Безнадежность этой затеи ей вполне ясна, так как, зная себя, она знает и его; но никакого другого решения проблемы она пока не придумала. В сущности, тут мы смотрим на дело одинаково, только нравственный аспект опасности воспринимаем по-разному.
Итак, признаюсь откровенно: повесть о моем брате Томе я решил написать в подкрепление некоторых своих мыслей. Но тем не менее это прежде всего повесть о любви. Быть может, можно было удачнее выбрать параллель тому, что происходит в наши дни, не знаю. Весь фон, разумеется, совсем иной: сырая, черная лондонская улица, на которой я живу, ничем не напоминает приятно сухой, чуть пыльный австралийский городок, мирно прикорнувший в скорлупе белой тени эвкалиптов и перечных деревьев, окаймляющих его главную улицу. В те годы это было глухое захолустье, но и в нем отдавались все толчки сотрясавших мир катастроф.
2
Сент-Хэлен, железнодорожный и торговый центр фермерского района, равного по величине среднему английскому графству, стоит на реке Муррей, со стороны штата Виктория, у длинной, миль в десять, излучины, зимой превращающей низменный берег в болотистый остров, известный под названием Биллабонг. Муррей для нас то же, что Скамандр для троянцев, только наши языческие божества — это не золотые тени павших героев, а крупные фермеры, самодержцы равнинных полей пшеницы. В декабре, после уборки урожая, эти поля представляют собой плачевное зрелище. Скваттеры и более поздние поселенцы в погоне за пахотными угодьями свели природные заросли эвкалиптов, чьи корни крепили почву, и теперь летние ветры беспрепятственно свирепствуют там, сдирая с земли верхний покров и крутя пыльные вихри над оголенной равниной. Уже к тридцатым годам плодородный краснозем нашего края был почти до предела истощен.
Но, по видимости, Сент-Хэлен процветал даже в те годы, когда почти вся молодежь была безработной, а почти все деньги либо лежали в банках, либо значились в долговой графе домашних приходо-расходных книг. Все мы жили на грани нищеты, и, хоть никому неохота было признавать это вслух, в городе, расположенном среди океана пшеницы, даже респектабельная часть населения только что не голодала. Все, что выращивалось и производилось вокруг, направлялось через Сент-Хэлен в большие города — не только пшеница, шерсть и баранина, но также апельсины и виноград с верховьев Муррея, латук и помидоры из речной долины, масло с маслозавода, мясо со скотобойни. Мне с детства запомнилось страдальческое мычание гонимого на убой скота, будившее меня по утрам на моей веранде. Много лет спустя, оцепенело бродя по полю недавнего боя, где простились или еще в муках прощались с жизнью четырнадцать тысяч русских и немецких солдат, я вспоминал эти тягостные утра, полные смертельной тоски обреченных животных. Помню, я тогда долго не мог есть мясо, так меня потрясла мысль о том, что пищей нам служит мертвечина.
В городке было четыре школы: одна католическая, две — содержавшиеся на средства штата (кстати сказать, превосходные), и дорогой частный пансион для девочек, где в ту пору училась моя пятнадцатилетняя сестра Джин. Было пятеро адвокатов (считая и моего отца), пятеро врачей, местная газета, в которой я только что начал работать, восемь пивных, пять банков и три частных самолета. Владельцем одного из них был коллега отца, тоже адвокат-юрисконсульт, бывший летчик, ас первой мировой войны. Тон в городе задавали лавочники; адвокаты, врачи и провизоры были носителями культуры, а пшеничные магнаты окрестной равнины составляли аристократию, феодальному характеру которой ничуть не мешала тесная и непринужденная связь с городским населением.
Мой отец, Эдвард Дж.Квэйл, англичанин по рождению, приехал в Сент-Хэлен из золотоискательского городка Бендиго в штате Виктория, а раньше он жил в Новой Зеландии, а еще раньше — в Натале, в Карачи, в Британском Гондурасе и среди прочих мест — в Бэдли Солтертоне, где одно время состоял не то дьяконом, не то викарием. Но от церковной кафедры он отказался еще до того, как попал в Австралию, и, на четвертом десятке получив диплом юриста, стал тем, что в Австралии называют «амальгамой», — адвокатом и юрисконсультом с правом совмещать обе эти юридические профессии в провинциальных городках штата Виктория, Характер его тоже представлял собой амальгаму: в нем уживались фанатик-моралист и адвокат романтического склада, но уживались всегда с трудом.
Он ни в чем не разменивался на мелочи. Духовной опорой ему служил епископ Беркли, а его романтическими alter ego[1] были Уолтер Патер, Анатоль Франс и Рескин. Он был человек невысокого роста, крайне запальчивый и всегда непоколебимо убежденный в своей правоте. Я уверен, что и с церковью он разошелся не из-за морально-теоретических разногласий, а потому, что в какой-то стычке с церковным начальством он был, конечно, прав, а начальство, конечно, виновато. Живя в Сент-Хэлен, он часто вел богословские споры с местным англиканским священником, но в церковь не ходил, хотя нас заставлял исправно посещать церковные службы. С советниками муниципалитета он спорил о дорогах и о дорожных пошлинах, с полицией — о борьбе против пьянства в субботние вечера, и не было такой сессии выездного суда, во время которой он не рассорился бы с судьей. Казалось, он всегда, даже в простом разговоре, вел судебную тяжбу, причем тяжбу такого сорта, что только господу богу под силу было найти ей справедливое решение. По существу, это был не столько юрист, сколько догматик, стремившийся к исправлению городских нравов, страстный проповедник морали, весь смысл жизни видевший в праве истолковывать и поучать. Все прочее в той или иной мере представлялось ему пустой тратой времени. И если в нас с Томом сильна была моралистическая жилка, ясно, кому мы этим обязаны.