Давид Бергельсон
Когда всё кончилось
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВОВА БУРНЕС
Глава первая
Целых четыре года были они женихом и невестой, а закончилось дело так.
Она, Миреле, единственная дочка Гедальи Гурвица, в конце концов отослала жениху тноим[1] обратно и стала по-прежнему встречаться с хромым студентом Липкисом.
Отец жениха, черномазый, высокий, вышедший в люди простак, новоиспеченный богач, на сорок восьмом году жизни начавший ходить по будням в соседнюю синагогу на минху и маарив[2] — был тогда уже очень богат, молчалив и благообразен. Он постоянно расхаживал по своей комнате с папиросой в зубах, раздумывая о своих трех имениях и о том, что, пожалуй, достойнее всего будет совсем не упоминать о разрыве тноим и не произносить имени отца бывшей невесты.
А мать, невысокого роста, очень толстая женщина, которая страдала астмой и оттого дышала хрипло и тяжело, как откормленная гусыня, узнала о том, что тноим отослан обратно, с большим опозданием, когда, загоревшая, угнетенная болезнью, вернулась из заграничной поездки, не принесшей ей никакого облегчения. Угрюмо и тихо бранила она бывшую невесту и заодно проклятый Мариенбад, напрасно измучивший ее физически и душевно. При этом она беспрестанно раскачивалась, терла свою ревматическую ногу и тихо, задумчиво причитала:
— Бог весть, приведется ли дожить до свадьбы сынка…
А однажды вечером, когда в доме у них было много посторонних людей, она, глядя в открытое окно, увидела Миреле с хромым студентом. Больше сдерживаться она не могла и, высунувшись из окна, закричала им вслед хриплым, задыхающимся голосом:
— Отец — такой голыш, что не приведи Господи, а она, гляди-ка, разгуливает, как собачонка на цепочке!..
Тут он, двадцатисемилетний, рослый, красивый парень, не выдержал. Сразу же прикрикнул на мать:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Он по натуре был терпелив и смирен; уважал своего вышедшего в господа и по-барски молчаливого отца, и хотелось ему, чтобы в семье у них все велось так же тихо и чинно, как в семьях помещиков, с которыми он, по поручению отца, с шестнадцати лет вел дела. Неприятно ему было все же оставаться в городе и видеть, как Миреле по вечерам гуляет с хромым студентом. Отец снял для него в аренду в близлежащей деревушке Боцневский хутор, и он поселился неподалеку, в выбеленном помещичьем домике, по соседству с домом местного попа.
Здесь, в глухой мирной деревушке, крестьяне величали его «паничом» и ломали перед ним шапки. И обе младшие сестры с тучной охрипшей матерью часто приезжали к нему в гости и привозили с собою гостинцы — домашнее печенье. Сестер он всегда встречал с улыбкой: ведь они занимались с учителем-студентом и вдобавок виделись с той, которая отослала ему обратно тноим. Он пожимал им руки и спрашивал:
— Ну, что поделываете? Как живется? — Здесь ему хотелось обращаться с матерью так же почтительно, как это было принято в семьях помещиков, живших по соседству с хутором на собственных или арендованных землях. Он не садился в ее присутствии, не решался говорить ей ни «ты», ни «вы», а потому выражался неопределенно:
— Не выпьет ли мама чаю? Не хочет ли мама присесть?
И лишь когда она, жалуясь на свои болезни и на то, что он еще не женился, принималась бранить его бывшую невесту, лицо его хмурилось и слегка кривилось, и он покрикивал на нее со сдержанной злобой, как бывало в отцовском доме:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Домой ездил он редко — лишь тогда, когда этого требовали дела; держал себя там чинно и спокойно, как посторонний, весьма желанный гость; с приятной улыбкой обращался к сестрам, медленно брал на руки маленького братишку, когда тот пробегал мимо, ставил его на стол, гладил запачканные щечки и с улыбкою говорил:
— Ну, что поделываешь? Все бегаешь да бегаешь, а?
Дома он проводил почти все время с отцом в маленьком кабинетике, где вечно было накурено; толковал о разных торговых делах, раздумывал о приданом, — его шесть тысяч рублей да три тысячи Миреле все еще лежали у старого графа в Кашперовке. И боязно было ему, что отец вдруг скажет: «Кстати, те шесть тысяч, что лежат там у графа… Что будет с шестью тысячами, что лежат у старого графа в Кашперовке?»
У отца его бывшей невесты, реб Гедальи Гурвица, этого бестолкового аристократа, ученого книжника, вечно занятого мыслями о разных торговых спекуляциях, уже тогда дела были сильно запутаны, и местные его кредиторы каждый день, стоя кучкой на базарной площади, подсчитывали за глаза его капиталы.
— Лежит у него, значит, в кашперовских лесах пять тысяч рублей… В жоржовском маке — три тысячи… Ну, а мельница? Сколько он после Швуэса[3] вложил денег в эту несчастную терновскую мельницу?
Никак нельзя было понять, почему он не берет у графа трех тысяч рублей; и так хотелось, сидя в маленьком отцовском кабинетике, смотреть, как отец молча курит свои папиросы, все расхаживая взад и вперед, и думать вместе с ним об отце бывшей невесты: «Он, видно, знает хорошо свою единственную дочку…»
Должно быть, он все еще не потерял надежды, что партия состоится…
Однажды в воскресенье, поздно вечером, когда в опустевшем доме ждали возвращения домашних, он как-то особенно долго засиделся в темном отцовском кабинетике и наконец услышал, как младшая сестра, только что вернувшаяся с прогулки, переодеваясь в соседней комнате, громко и удивленно говорит:
— Ну, как тебе нравится Миреле? Вот поди-ка разберись во всем этом…
Ясно было, что Миреле встретилась на прогулке с сестрой, остановила ее и о чем-то расспрашивала.
У него вдруг забилось сердце, и он сразу забыл, о каком деле беседовал только что с отцом. Раза три подряд повторял он одни и те же ненужные слова, его так и подмывало войти к сестре в комнату и расспросить ее о встрече; но он сделал над собой усилие, остался у отца в кабинете, да так ни о чем и не спросил сестру. А она потом вместе с прочими членами семьи проводила его на двор и смотрела, как он садится в бричку и едет к себе на хутор; он же, уезжая из дому, только улыбался ей и как-то особенно усердно кивал головой. Он знал, что Миреле способна была на прогулке подойти с хромым студентом к сестре и без всякого стеснения спросить о нем, о бывшем женихе: «Ну, как же там Вова поживает? Почему нигде не видать в городе Вовы?»
С нее, Миреле, станется. Вот, например, когда это было? Отправилась она вместе с хромым студентом в большую лавку, что в самом центре базарной площади — и вошла туда, хотя видела на улице его бричку и знала, что он в лавке. Он тогда совсем растерялся и, желая поскорее уйти из лавки, громче обычного сказал продавцу:
— Так значит, надо к воскресенью приготовить счет, но смотрите, чтоб не позже воскресенья.
А ей еще вздумалось остановить его и спросить, неужели он полагает, что ему идет эта светлая бородка, которую он отпустил в последнее время?
У дверей лавки стоял с кем-то хромой студент и, желая показать, что его нисколько не трогает разговор Миреле с бывшим ее женихом, преувеличенно громко говорил:
— Где сказано, что сквозняк вредит? В «медицине», что ли?
А у него, здоровенного парня, слишком сильно билось сердце, и он был так доволен собой, что сумел улыбнуться и ответить ей колко:
— Кому нравится, а кому нет.
Во всяком случае, он ей тогда показал, что у него достаточно гордости и что он в состоянии сам за себя постоять. А главное, хорошо было то, что он тут же громко обратился к лавочнику:
— Так я могу быть уверен, что к воскресенью счет будет готов?
Этим он хотел дать ей понять, что он — человек деловой, занят своим хутором и что ему дела нет до тех пустых разговоров, которые она каждый день ведет с хромым студентом.
Возвращаясь домой, он долго не мог успокоиться и думал: «Вот уж хлеба на полях поднялись и начинают зеленеть». Совсем недурно стоят нынче хлеба, и заработать можно будет на них в этом году очень хорошо. Зимой, когда на земле будет лежать утоптанный снег, и тихо, полною чашей будет стоять, отдыхая от работ, его занесенный снегом хутор, он купит себе крытые лаком санки и шубу с отложным воротником и будет, при въезде в город, каждый раз встречать Миреле, отправляющуюся куда-нибудь в гости в обществе хромого студента…
Глава вторая
Вскоре наступила пора жатвы и сбора урожая. Работа на хуторе закипела; о поездках в город и думать было нечего.
На его полях стояли сплошной стеной мужики и бабы с косами в руках, и телеги, свои и чужие, свозили сухие снопы к риге, где на пригорке между большими вязками соломы с самого утра дымила паровая молотилка. Она давала гудок каждый раз, когда в котле испарялась сода, и весело молотила налитые, сухие колосья.